21.11.2015

***
Роса застыла. Не дрожит.
Не тая – маясь.
Над Белым вороном кружит
Чёрный аист.

***
Смотрю в чистый лист.
Чего-то не хватает.
Голубя сделал.

***
Отчалил Харон.
Шлёт воздушный поцелуй
Провожающим.

***
И светлеет ночь
И тускнеет на стуле
Белое платье.

***
Предрассветный сон.
На груди твоей лежит
Отдыхает крест.

***
Хмурое утро.
Где был зайчик солнечный —
Паучок сидит

***
Знакомый бульвар.
У юной шарманщицы
Глаза дедушки.

***
«Прости…» «И ты прости…»
Два сигаретных дымка
В одном облачке.

***
Ещё стаканчик…
Пью сакэ. Больше не жду
Алых парусов.

***
Dum spíro, spéro…
Как же мне скучно с тобой,
Последний патрон.

***
Узор на стекле.
Не завидует мороз
Висящим в Лувре.

***
Мы тоже уснём.
И свет у нас погаснет.
Только в час иной

***
Нет, не осилю…
Даже и к тени храма
Трудна дорога.

***
Путаюсь в словах.
Каляки-маляки мне
Предпочтительней.

***
И будет утро?!
Никого не пугает
Тень командора.

***
Выпиты до дна.
Больше всего памяти
В пустых бокалах.

***
Осенний закат.
У длинной тени моей
Короткая жизнь.

***
Мы тоже уснём.
И свет у нас погаснет.
Только в час иной.

*

ВРЕМЯ  КЛЮКВЫ

— Отводок-от, Таньк, прикрой! Вишь коза уже каньги ко мни в огород намылила, слюням от радости фычкает! Цюеть, криворогая, цё капусту я ишшо ни сризала. Ты цё, Таньк, хоцешь цёбы баушка одни коцярыжки зимой-от жубряла?! Вярнись, внуцька, прикрой, отводок-от, прикрой… И, давай, догоняй ужо нас!
Таньку сегодня взяли бабушки на своё болото. За клюквой. Первый раз её своей тайной тропочкой проведут нынче. Там и морошки полно в июле бывает. Но за морошкой Таньку пока не берут. «Мошка тама злюця! Она-от от тибя токмо косицу одну рыжу оставить! Парням-от энтово от тибя маловато будять, а?» — это баба Фрося хихичет. Бабушка её родная. Она и определяет для Татьяны, когда наступит для неё «время клюквы», а когда — «время морошки». «Время клюквы» — вот оно, нынче пришло.
Танька закрыла калитку. Танька догнала бабушек. Родную – Фросю. Двоюродную – Пашу. Троюродную – Дусю.
У всех одинаковые, сплетенные дядей Кузей набирки для ягод. У всех они, корзинки эти, Кузины, одинаковые. Да только у Таньки, к одиннадцати своим в лыжину вытянутую, она кажется маленькой и лёгкой. И крутит ею Танька, крутит, круги да восьмёрки нарезает в воздухе. А Фрося, Паша и Дуся, сами сухонькие да махонькие, тяженько так свои будто огроменные, да будто полные, пустые набирки несут. Подсогнулись, родные да двоюродные, подзадышали.
Про то болото Танька много раз слышала. Ягодное болото. Богатое. Да только не всех оно к себе пускало. А уж выпускало – и подавно. Только своих.
А своих болото определяло легко. Тутышние они, свои-то, были. Тутышние. Ещё «доболотные».
А до болота село немалое на этом месте было. Известное в краях село. Да и болото нынче вымахало, огроменное – не хухры-мухры! Известное в краях болото. И водохранилище, болоту ровесник, – ого-го какое! Известное на всю страну водохранилище!
Только Фрося, Паша и Дуся водохранилище не любят. Не поминают никогда. Ни добром, ни худом. Они и названия-то его правильного не ведают.
А вот болото любят. Родным любимым с детства словом его величают. Село и болото. Одним словом. Сначала село. Потом болото. Одним словом.
Танька только три-четыре сидки сменила. А уже у неё — почти половина набирки! Присядет на корточки, обернётся суетно по кругу – и ужо с дюжину жменей полных в корзину ссыпано. Довольна.
Фрося, Паша, Дуся, не спешат. На коленочках ползают. По ягодке тихохонько срывают. Не бросают в набирку. Кладут. Иную, забусевшую, крупную клюквину к носу поднесут, понюхают, глаза прикрыв. И положат в корзинку. Положат.
Медленно бабушки сбирают. А корзинки-то их – полнёхоньки.
Подощли с трёх сторон бабуси к Тане. Фрося подмигнула Паше. Фрося подмигнула Дусе.
-Ну, цё, Таньк, до скленя нибось, набирка-от! Вона, варя-от твыя, ярце огня сият! – Танька лыбится от счастия. Бабушкина похвала в радость.
Фрося обернулась к сёстрам.
— Ну, цё, деоньки, пожубряём, цё Божинька послал. Да до диревни сбиратце будям.
Паша с Дусей кивнули. И обратки в разны стороны пошли. Дуся — на восток. Паша — на запад. Отошли далёконько. Присели. Узелки свои подостовали.
Фрося оглянулась на Пашу. Фрося оглянулась на Дусю. Фрося пару дюжин шажков на север отмеряла.
Фрося Таньке махнула. Присели вместе. Рядышком. Яички в руки взяли. Хлебушка. По скипочке.
Танька ела. Насытивалась. И только.
Фрося тоже ела. Но не только.
— Бабушк! А чё мы в разных местах-то кушаем? – Танька, всё быстро слопав, взяла у Фроси протянутую ей половину недоеденной бабушкой скипки.
Фрося собрала со мха уронённую Танькой скорлупу. Ссыпала в карман.
— У кого гди тута дом стоял, — взодхнула, — тоть тама сёдня и кушаёть. Дома…
Вечером пили все вместе чай перед окном. Вечером пошёл снег за окном.
«Покров», сказала бабушка Фрося. «Покров», сказала бабушка Паша. «Покров», сказала бабушка Дуся.
— По-кров, — шепнула Танька.

Фрося подвинула к ней поближе блюдце. С малиновым.

 

ЗАБОР    

 

Все мы — в лете. Лето — в семьдесят пятом году.

Двор — внутри буквы «П». Буква «П» — из трёхэтажного с коммунальными квартирами дома.

Я стою у забора. Спиной к забору. Над моей головой белым кирпичом начерчен круг.

Мне девять лет. Напротив меня Чомба. Ему пятнадцать лет.

У меня разбитые коленки. У Чомбы на кулаке татуировка.

Я закончил начальную школу. Чомба недавно вернулся из детской колонии.

Мы все очень завидуем Чомбе. Мы все очень хотим походить на Чомбу.

Чомба может воткнуть нож в забор. Чомба может воткнуть нож в центр круга.

Я хочу понравиться Чомбе.

Чомба говорит «кто не ссыт».

Я говорю «я не ссу».

Я очень хочу понравиться Чомбе.

Я зажмурил оба глаза. Чомба зажмурил один глаз.

Чомба целится. Я улыбаюсь. Мне кажется, что я улыбаюсь.

Бросив карты на стол, от играющих во дворе мужиков отходит один. Опирается на трость.

Это Чомбин отец. Дядя Юра.

Он пожилой. Он ветеран. У него из под брючины торчит костыль. Похожий на копыто.

Мы боимся его. Мы боимся копыта. Мы от него бегаем. И от наказания своих отцов бегаем.

Чомба отца тоже боится. Но никогда от него не бегает. Нельзя бегать от человека с костылём. Нехорошо.

Дядя Юра подходит к Чомбе. Опирается двумя руками на трость. Пинает с размаху сына своим копытом. Меня очень обидно обзывает. Обзывание обидное и грубое. Хуже, чем дебил. И ещё имеет отношение к моей матери.

Мы разбегаемся. Все. Кроме Чомбы. Чомба засовывает нож за голенище резинового закатанного сапога. И с достоинством уходит в сторону сараев.

*

Мы все — в осени. Почти все. Осень — в семьдесят шестом году. В букве «П» — похороны.

Я первый раз на похоронах. Подходим с пацанами к гробу. Отходим. Потом снова подходим. Интересно. И страшно.

Дядя Юра страшный. Хотя костыля у него нет. Видно, что нет — под белой простынёю.

Костыля нет. Он сломался. Когда дядя Юра возвращался пьяненький с работы. Когда его копыто на железнодорожном переезде зажало сработавшей перед громыхающим товорняком стрелкой.

*

Мы не все в лете. В моём сороковом лете.

Чомбы больше нет. Это я вам сказал.

«В аду горит твой Чомба!» — это мне сказала ставшая глубоко верующей Лилька Силькина.

«Дощечка с циферками на палке над твоим Чомбой», — это сказал мне ставший глубоко не верующим Женька Чупракин.

«Значит, Чомбы тоже уже больше нет», — это сказал я самому себе.

Забора тоже больше нет.

Даже белого круга на заборе, которого нет, тоже нет.

А я есть.

Я всё ещё стою спиной к забору.

Над головой у меня начерченный кирпичом круг.

 

И я совсем не ссу.

 

КОРОЧКА

*
Ключ мне мать не оставляет.. Нечего по дому шлындать, говорит. Приду, говорит, покормлю, говорит.
Подтягиваюсь за подоконник. Влезаю через открытое летом окно на кухню.
Корочки уже нет. С одной стороны. С другой стороны корочка есть. Отрезаю, поливаю подсолнечным маслом, посыпаю солью. Выпрыгиваю из окна.
После «куснуть по разу» по кругу пацанов, остаётся размятая краюшка в ладони. Запихиваю её быстро в рот. Подбежавшему позже всех Сенькину, не успевшему крикнуть «сорок восемь половинку просим», мой жующий рот выдаёт скомканное «сорок один я не магазин». Сенюшкин шмыгает носом. Не улыбается. Хмурит выбеленные солнцем бровки. Все остальные улыбаются.

Вкус этой корочки. Это вкус этой корочки.

*
Ключ от машины. Ключ от домофона. Ключ от квартиры. Хлеб ещё тёплый. Обе корочки на месте. Отрезаю. Поливаю подсолнечным маслом. Посыпаю солью.
Звонит телефон.
— Лёш, дай тыщ пять на недельку! — просит.
— Не, ты что! Я сам на мели! — вру.
Откусываю. Закрываю глаза. Жую.

Вкуса у корочки нет.
Есть только привкус.

 

СЕКРЕТИК

 

Уже и тогда рогов у оленя не было. А дуля гипсовая между ног ещё была. Сейчас и дули нет. И ляжка одна ржавой арматуриной зияет. Вот со стороны этой левой задней под углом постамента я секретик и сделал. Тогда. Сорок пять лет назад. В этом сквере.
Где кусты боярышника были. Где в кустах боярышника пузырьки от настойки боярышника не переводились. Где Чомба нас курить учил. Где моя первая бутылка с карбидом запоздало грохнула, как раз, когда синюха Томка присела рядышком для удобрения кустов. Где первый «собонис» на троих был раздавлен. Где отец больной, пока мог ходить, гулял. Где деревья с каждым моим редким приездом удивляли меня своими размерами. Где деревья с каждым моим редким приездом удивлялись моим размерам. Где в кустах остывшего Чомбу с пробитой головой нашли. Где глубоких морщин на старой асфальтированной дорожке стало столько, что уже не пробежать по ней наперегонки «не наступая на трещины». Где я стою сейчас с крепко сжатой зубами сигаретой у старого оленя и ковыряю в земле ямку носком ботинка.
В том месте тогда первый свой секретик я и сделал. Положил в ямку молочный зуб, кругляш от какой-то медальки-значка с изображением Ленина и гильзу от «калаша», принесённую отцом со стрельбища. Маленький такой секретик. Сверху стёклышко положил. И земельки горсточку. И травки.
Вот стою сейчас. Там же. Ковыряю ботинком землю. Приличную такую ямку сделал. Присел. Утрамбовал. Обаккуратил. Сходил до кустов. Донышко от большой разбитой бутылки поднял. Примерил к ямке. Здоровский секретик у меня нынче получается.
Встал. Вырвал из зубов уже погасшую на осенней мокрятине сигарету. Пульнул в кусты. Задрал голову. Как тогда, когда Чомба кровяку мне из носопырки пустил. И сегодня глаза свои в небо отправил. Дурак. Подумал, что так они не побегут. А они побежали…
Мне нечего положить в секретик.

19.11.2015

***
Быть, как все – не трудно.
Быть не обычным – тоже не сложно.
Труднее всего быть Буратиной с коротким носом.

***
Перед тем, как съесть Колобка,
Лиса попросила спеть его несколько раз.
Рыжая бестия…
Она ж выучила все слова наизусть!

***
Крот был слеп.
Но не был глуп.
Поэтому, он нисколько не удивился,
когда к нему вернулась Дюймовочка.

***
«Больше у тебя нет шансов», — думал энтомолог, прикалывая бабочку булавкой.
«Как будто у тебя они есть», — думала бабочка.
«Ой! Ну, слава Богу! Хоть мне не надо ни о чём думать!» — думала булавка.

***
Молния никого не видела.
Молния никого не слышала.
Правда, у Молнии был Гром.
Но он почему-то всегда опаздывал…

***
Удручает не то, что дорога и брод всё время одни и те же.
Удручает то, что даже река всё время одна и та же.

***
Мне кажется, у Бога будет ко мне очень мало вопросов по тому, что я писал в книгах.
Мне кажется, у Бога будет ко мне очень много вопросов по тому, что я писал на заборах.

***
Больше всего Сизиф любит сбегать с горы.
Голову запрокинет.
Руки, как крылья, за спину отведёт.
Глаза прикроет.
И бежит.
Визжа.
И матерясь.
За камнем.

***
Все внутренние стенки в бочке были исписаны мелким почерком.
И только на дне бочки Диоген написал лишь одно слово:

«ДНО».

***
Всякая неумеренность не приятна.
Но особенно — неумеренность в скорби.

***
Как же мы похожи с тобой, бабушка Серафима!
Я нынче в двух парах очков разглядываю картинки Брейгеля.
Ты тогда в двух парах очков перебирала гречку.

***
И у кого я только не спрашивал!
И у тополя.
И у ясеня.
И у дождя…
Один только Нарцисс правду сказал.

***
Синица уже всю руку изгадила.

***
Сделать правильный выбор – это не испытание.
Отсутствие выбора – вот это испытание.

***
Они всё у них забрали.
Почти всё.
Не стали отбирать только то, что самим им не было нужно.
Глубокую душевную боль.
И тонкий ум.
Боль.
И ум.
Они так и ответили им: «Больноумные!»
Хотя те даже и не думали спрашивать – «а за что?!»
А так.
Ни за что.
«Больноумные».
Вот за что.
И расстреляли.
Там сейчас красивые сосны растут. Одного возраста. Много-много.
А под соснами белые кресты. Одинаковые. Не сосчитать.
А под соснами и крестами лисичек и белых в августе – полным-полно!
А ещё они собирают там грибы.
И продают их на трассе.
Они до сих продолжают забирать у них всё, что может
пригодиться.
За исключением глубокой душевной боли.
И тонкого ума.

***
Тайна Джоконды не в том, «что было задумано».
Тайна Джоконды в том, «что получилось».

***
Думаешь, как назвать?!
Выбираешь имя?!
А назови – Вараввой. Не прогадаешь…

***
Сначала пчёлка угостила меня собственным мёдом.
Потом ты угостила меня чужим мёдом.
Затем я угостил самого себя купленным в магазине «Улей» медком.
Сегодня у меня есть скидочная карта в магазин «Улей».
Сегодня у нас с тобой нет нас с тобой.
И ещё иногда я очень люблю сочинять стихи про пчёлку.

***
У «простите меня» может быть много разных интонаций.
У «прощаю» — допустима только одна.

***
Меня уже не тревожит журавлиная песня.
Меня даже не волнует лебединая песня.
Но всё больше меня интригует песня Колобка.

***
Малевич написал «Конницу».
Моне написал «Лилии».
А бабушка Нина сказала своим сыновьям: «Вот тут, в шкапе, на этой полочке, лежит всё то, в чём и с чем вы меня к Боженьке отправите…»
Малевич оставил нам свою «Конницу».
Моне оставил нам свои «Лилии».
А бабушка Нина всё самое важное забрала с собой.

***
— Я бы на твоём месте, мальчик, был бы поуважительнее со старшими! – говорил я ему. –
И не стоял бы так, как ты сейчас передо мной, расставив ноги и засунув руки в карманы.
И не смотрел бы так нагло прямо в глаза пожилому человеку, не понятно чему в полный рот улыбаясь.
Где твоя почтительность?
Что за самоуверенность?
Что за наглость, в конце концов?!
Я подмигнул ему.
Себе. Четырнадцатилетнему.
И закрыл фотоальбом.

***
Когда Лёпа видел клин Улетающих журавлей, он, радуясь, запрыгивал в самую большую осеннюю лужу и начинал в ней плясать и громко смеяться.
Когда Лёпа видел клин Возвращающихся журавлей, он падал лицом в весеннюю грязь, шлёпал по ней ладонями и истошно рыдал.
В деревне уже давно никто не обращал внимания на повторяющиеся весенне-осенние странности Лёпы-дурачка.
Только мальчишки по привычке продолжали лениво бросать в него сухие коровьи какашки.

***
Она называла его — мой Гамлет.
Он называл её — моя Ромашка
Они жили долго. И счастливо.
И умерли в один день.

***
Если бы меня моя мама назвала Адамом — мне было бы проще.
Если бы меня моя мама назвала Соломоном — мне было бы ещё проще.
Но меня моя мама назвала Алексеем.
И я, таки, ничего уже не могу понять!

***
У вопросов, которые мы задаём в своей жизни, обязательно должен быть один, такой же, как и выстрел.
Контрольный.

***
С невысказанным — тяжело жить.
С высказанным — будет тяжело помирать.
Мне так кажется…

***
(разглядывая картины Нино Чакветадзе и ту, где «мальчик с воронёнком в лодочке плывут»)

— Ты тоже хочешь стать большим и сильным?
— Н-н-нда.
— Но всё-равно мы всегда будем вместе?
— Н-н-нда.
— И ты меня никогда не покинешь?
— Н-н-нда.
— И будешь рядом, если со мной случится беда?
— Н-н-нда.
— Какой же ты добрый и надёжный, Чёрный Воронёнок!

***
— Не-а, лично Я тебя очень даже понимаю! – говорил Он во сне Велимиру,- Но они тебя не поймут! Уж поверь Мне! Они и Меня-то до сих пор не поняли…
Вздохнул. И добавил:
— На твоём языке можно только Здесь разговаривать…
Велимир проснулся. Положил всё самое главное в старую наволочку. И ушёл.
Не оставив тропинки.

***
Приболел.
Бывает.
В отдельной комнатке изолировал себя. Дабы тебя не заразить.
Сидим вот, одни, поём. С Булатом Шалвовичем. Громко поём. Я даже, по-моему, немножко громче пою, чем Булат Шалвович:
«А молодой гуса-а-а-ар
В Амалию влюблёны-ы-ый
Он всё стоит пред не-е-е-ей
Коленопреклонённы-ы-ы-ый…»
А ты стоишь с другой стороны, лоб к дверному стеклу прижав, слушаешь…
Э-э-э, да ты, по-моему, шмыгаешь носом?
Неужели всё-таки заразил?!

***
Человеческому лицу надо бы быть не на голове, где мозг.
Человеческому лицу надо бы быть на груди.
Там, где сердце.

***
Обучающих воевать – будет судить Бог.
Обучающиеся воевать – осудят себя сами.
Уже воюющих – нет смысла осуждать.

***
Он был, как все.
Он жил, как все.
Он работал, как все
Он ел, как все.
Он одевался, как все.
Он радовался, как все.
Он горевал, как все.
Он и умер, как все…
И только одно отличало его от всех остальных.
Он никогда не считал «ку-ку».

***
— А ты кто? Роза? – спросила Ромашка.
— А может, ты репейник? – спросил Василёк.
— Не-а, ты, наверное, чертополох, да? – спросил Колокольчик.
— Я, я знаю кто ты! Мне рассказывали! Ты – кактус! – закричал Лютик.
«Достали, суки… Будь я помоложе, я бы вам, сявкам, показала бы сейчас «кактус», бля…» — думала заросшая травой, старая, ржавая колючая проволока.

10.10.2015

***
Сначала в горах зазвучал печальный дудук.
Почти сразу же, где-то в тундре проснулся мудрый варган.
К ним из-за моря и пустыни присоединилась одинокая скрипка.
Откуда-то издалека стал тихонько задавать ритм монотонный там-там.
И потом уже тут, где-то совсем рядом, подала голос заонежская вопленица…
«Ну, и что им всем ещё надо, Господи?!» — думал Господи, то закручивая в жгутик, то раскручивая несколько волос в бороде.
Ему так не хотелось быть Единственным Слушателем этого Маленького оркестрика.

***
— А покатай-ка меня, Ослик! — сказал Мотылёк.
— Да не вопрос! Садись. Прокачу, — сказал Ослик. — Всё-равно больше никто не хочет на мне кататься.
— А почему, Ослик? Потому что ты — упрямый?
— Да нет, — улыбнулся Ослик. — Просто я всё-время выхожу на одну и ту же дорогу.
Как и всегда, у Ворот было многолюдно…

***
— У тебя какой цветочек вырос?
— У меня – незабудка! А у тебя?
— А у меня – ромашка!
— Хорошо-то так…
— Хорошо…
Они помолчали.
— Ты ему что-нибудь скажешь?
— Не-а! А ты?
— И я ничего не скажу.
Опять замолчали…
Рядом с его незабудкой и её ромашкой я положил по два своих искусственных цветка.
А что я ещё могу сделать?!

***
Как же я хочу туда,
Где едят с рук седые во́́роны,
И танцуют в тишине старые шарманщики.

***
«Шарики лопаются всегда. Особенно голубые», —
старенький седой Иа написал это на бумажке.
Достал из горшочка любимый лопнувший шарик.
Привязал к нему бумажку.
И отпустил их в небо.

09.10.2015

***
А Там — в Одно Большое слили всех их.
И не узнаешь Там, кто — Пушкин, а кто — Блок,
Кто — Лев Толстой, кто — Зощенко, кто — Чехов…
А кто — Ашур, их чистильщик сапог.

***
Рукой бесцельно
я вожу по краю
окаменевшей простыни.
Покров —
не нарушаем больше —
разделяет
молчанье сердца
с тиканьем часов.

***
Не первый первый снег. Очерчены вороны.
Крапивы стебли гнутся, но стоят.
Безмолвный крик трубы, бездымной и бездомной.
Ну, здравствуй, что ли, родина моя…

***
Я тень свою зазнайством не обижу.
Люблю её, как самоё себя.
Один лишь только минус в ней я вижу.
Всего один. И этот минус — я.

***
Блуждать в потёмках не опасно.
Пусть мир чужой вас не тревожит.
Вокруг туманов много разных.
Но в каждом есть свой добрый ежик.

***
Сжигают мусор. На погосте дымно.
И чей-то конь — вон там! — как будто бледный…
Важнее дома, дерева и сына
Рубашка белая да крестик медный.

08.10.2015

***
Талантливое — вызывает восторг.
Гениальное — недоумение… Ну, а потом уже — и восторг!

 

07.10.2015

***

Сыр оказался не вкусным. Даже противным. Хотя и с плесенью.
Он его надкусил. И выплюнул.
Потом дал попробовать жене.
Угостил друзей.
Теперь у него нет друзей.
И жена от него ушла.
Мыши заходят к нему из жалости.
С огромным трудом ему пока ещё удается оставить свободным от депрессии тот махонький кусочек собственных внутренностей, в который так хочет заселиться «последняя капля»…
А тут ещё эта дурррацкая, дебильная её песня, которая звучит теперь из всех окон и каждой подворотни!!!
Мораль. Мы в ответе за песню, если кушаем сыр.

***
Он был гениальным поэтом.
Он писал удивительные стихи.
Его уже даже начали изучать в начальной школе.
Она была.
Она знала почти все его произведения наизусть.
Но больше всего она любила то самое, из очень раннего, из малоизвестного, написанного белилами на асфальте.
«Валечка, я люблю тебя больше жизни!»

***
Дело было так.
С первой – я читал Зощенко, а она ела эклеры.
Со второй – я ел пельмени, а она читала Коэльо.
С третьей было сложнее. Мы голодали. И читали одну толстую книгу на двоих.
С четвёртой, слава Богу, всё «устаканилось». Едим разное. И в разное время. И читаем разные книги.
Иногда, правда, мы балуем друг дружку.
Она меня угощает эклерами.
Я ей читаю вслух Зощенко.

05.10 2015

***
Три самых популярных профессии на Земле.
Изобретатель велосипеда. Строитель вавилонской башни. И шарманщик.

Я в совершенстве владею всеми тремя.

***
Верующий, он завсегда – УЖЕ.
Неверующий, он всего лишь – ЕЩЁ…

***
Тяжелее всего поднимать пустые ладони.

***
Гусеница долго смотрела на бабочку. Но так и не смогла ответить на вопрос: «А зачем?» Она отцепилась от ярко-жёлтого кленового листа и упала под колёса ярко-желтого Пежо-107.
Сидевшая за рулём Пежо-107 с губами и мозгом одинакового размера ехала к косметологу. Она жала на газ двумя ногами. Она знала ответ на вопрос: «А зачем?»
Так они нашли друг друга.

***
Всё в этом мире – цветёт. Без исключения. Но — по-разному.
Этот цветёт – вот так.
А этот – эдак…
А вон тот, вообще по-особенному «цветёт» – совсем НЕ ЦВЕТЁТ.

И это от него, заметьте, приносит иногда о-о-очень даже интересные плоды.

01.10.2015

***
«Куда ты пропал?» —
Бросил камешек в омут.
А в ответ: «А ты?!»

***
Тоскует ёлка.
Все подруги без листьев
На исповеди.

***
Зря суетитесь.
В фанерном чемодане —
Всё, что вам надо…

***
Шарик улетел.
Вот бы, сохранить теперь
Пустыми руки.

***
Слушает сердце.
Всё знает. И не знает.
Мой кардиолог.

 

29.09.2015

***
Он так и не стал алкоголиком. Потому что «перебрал» у него всегда наступало до «опьянел».

***
(глядя на кухне на баночки «соль» и «сахар»)

Мудрость — она не в содержании. Она — в своевременности.

***
Вся-то ты в наших
Бумажных корабликах
Чёрная речка.

***
(прогуливаясь по набережной, небрежно скрывая лукавство)

Старею. При встрече разглядывание незнакомки начинаю с её глаз…
На этом — чаще всего и заканчиваю.

***
(затачивая карандаши, рассматривая чистый камень на распутье)

Опишешь пришедшее в голову длинно – прочтут не многие. Хотя может и поймёт из дочитавших до конца не мало.
Напишешь коротко – прочитавших будет больше. Но вот понявших тебя – увы…
Никому ничего не скажешь и нигде не напишешь — сам себя поймёшь.
Может быть.

***
(протирая совсем юные пылинки со своей комнатной, самой любимой, самой старенькой, Казанской…)

Ну, да. Конечно. Всё может быть. Может быть, никто потом и не спросит меня: «А чего это, друг, ты в Меня — НЕ ВЕРИЛ? А чего это ты, друг, так — ГРЕШИЛ?!».
Может быть – и не спросят. А может быть – и спросят…
Но вот за что с меня точно не спросят, так это за то: «А чего это, друг, вдруг, ты в Меня – ВЕРИЛ?!»
Да, ведь?! Не спросят, ведь?! Не логично ведь это, правда?
А я человек — логичный. И — прагматичный. К тому же ещё и — трусливый.
Вот, и — ВЕРЮ …

 

***
Оставлю, как есть …
С узелком да с петелькой
Крестика шнурок.

 

***
Обожаю манекенщиц. Особенно – профессиональных.
Они знают, что они – манекенщицы.
А мы – нет …

 

***
СТАРИК и ЛОДКА

— Ты знаешь, мой челнок, как бедствует народ?!
Какие времена пришли! Какое горе!
— Мне всё-равно, рыбак, какой у вас там год.
Скажи мне лучше, друг, какое нынче … море?

***

ВЕЧЕР

Вагон был молоденький. Совсем пацан. Мне было уже двадцать. Моему собутыльнику Вениамину – целых пятьдесят. Виду за окном – и того больше.

После первой бутылки возрастная разница очень сильно сократилась. После второй – исчезла совсем.

Вагон разошёлся. Болтал без умолку. И всё одно и то же. Я читал свои стихи. Вениамин разговаривал междометиями. Вид за окном не участвовал в сокращении возрастной разницы. Разговаривал сам с собой.

Потом я стал петь свои песни. Вагон мне аккомпанировал. Веня продолжал выдыхать междометия. Веня закручивал ус, засовывал его в рот и всасывал заблудившиеся в усах одиночные слёзы.

Станция была с неполным названием. Над перроном сохранились только первые две буквы. ОХ.

Мы все замолчали. И вид за окном тоже. Прошло три минуты. Первым заговорил вагон. Потом Вениамин с междометий перешёл на слова.

— А ты знаешь, я ведь тоже когда-то писал стихи! Даже однажды сочинил гениальную строчку!

Вагон тряхнуло.
Я икнул.

— «Весь день вечереет…» такая вот, строчка, — Веня шмыгнул.

Поднял подбородок. Изменил интонацию. Повторил:
— Весь день – вечереет!

Все помолчали. Кроме вагона. Я перешёл на прозу. Вениамин вернулся к междометиям. Вид за окном продолжать болтать с самим собой…

***
Вагон был старенький. Дряхлый совсем. Наверное, даже старше меня. А мне было уже пятьдесят. А моему собутыльнику Савелию – всего-то двадцать.

Окно вагона я зашторил.

Савелий читал свои стихи. Сначала – лучшие. Потом, засомневавшись в моём их понимании, перешёл на простенькие. Чтобы притормозить опускаемую им нижнюю планку я изменил выражения лица на заинтересованное. Немножко поговорил междометиями. Савелий успокоился. Перешёл на песни на свои стихи. Разошёлся. Колёса вагона не слушал. Две его песенки мне понравились. Особенно стихи. В первой текст был Губановский. Во второй – любимого Роальда. Савелий мне об этом не сказал.

Я открыл вторую бутылку. Себе налил больше.

— Поздно уже, Савелий. Я — спать.

Савелий приоткрыл шторку. Глянул на вид за окном. Выпятил нижнюю губу. Пожал плечами и левой бровкой. Не понял.

За окном было ещё совсем светло. День не кончался. Вечерело.

 

***
ВСТРЕТИЛ

Первый раз я увидел Бога в шесть лет. У Дуси-бабуси. Мама меня привела к ней, чтобы я не писался по ночам. Пока мать с Дусей о чём-то говорили на кухне, я сидел в комнате на табуретке. Качался на ней. Что-то бубнил из Агнии Барто. Разглядывал комнату, освещённую мутной тусклой лампочкой. Крутил головой. Вот и увидел Его. Он стоял в углу, на комоде. Вокруг Него было светло. Красочно. Огонёчек горел. Цветочки веночком окружали Его. Бумажные такие, яркие, разноцветные. Полотенечко свисало. Длинное, с кисточками, с петушками. Белоснежное. А Сам Бог выглядывал в окошечко из-за широкой, блестючей, как шоколадная обертка, рамы. И Сам Бог был тёмненький. Будто продышенный «глазок» в обледенелом стекле. Не, не тёмненький. Не различимый. Глазки у Него были. Это точно. А больше ничего видно не было. А ещё был запах. Странный. Не знакомый. От огонёчка. А ещё во мне появился страх.

Я перестал качаться на табурете и закричал: «Ма-ма-а-а-а!!!»…

Много чего ещё в те пять лет я увидел. И в последующие сорок пять. Много чего ещё поразглядывал. Да мало чего запомнил…

А вот Бога тогда я разглядеть не смог.
Но запомнил.

 

***

ФОТОГРАФ

Этому веку оставалось каких-то семь лет. Наш с тобой век был в разгаре. Рыжая борода моя не ведала других цветов. Морщинки на твоё лицо выбегали только вместе с улыбкой.

В Ферапонтово приехали на перекладных. К вечеру. Солнце было только на кресте. И ещё свет из приоткрытых дверей храма пробивал сумерки в монастырском дворе. Сторож встал между нами и входом в храм. «Храм закрыт». Сказал. Замолчал. В молчании, в выражении лица его — удивление от собственного сказанного. От того, что соединил вместе два этих слова. Помнишь, нам ещё показалось, что ему стало немножко стыдно? Мы и начать упрашивать его не успели, а он уже ответил нам. «Ну, ладно, проходите. Тихонечко там только».

Тишина внутри была. Но были и звуки. И мы с тобой ещё принесли новые звуки. Но тишина была. И этими звуками не нарушалась.

А ещё были строительные леса. Ты сказала. «Здесь на лесах должны расти веточки».

Высоко, под куполом, горели два ярких прожектора. Высоко, под куполом, стояла тренога. Высоко, под куполом, была женщина. С фотоаппаратом. Щёлкал затвор. Вспыхивал свет. Свет в свете. Женщина фотографировала Бога.

Под ноги мы уже не смотрели. Моя нога чем-то шумнула. Женщина и Бог посмотрели на нас. Женщина, глянув, отвернулась. Бог от нас глаз уже не отводил. Ты вытянула свою ладонь из моей. Щепоть подняла только до живота. Махонький, едва заметный крестик наложила. Я легонько потёр грудину. Тут он висит. Тут.

Ты сказала. «Я что-то стесняюсь креститься на Его глазах».

И бабушка нам там в деревне сказала. «Проходите». «Ночуйте». На сеновале нам постелила. Ты бороду мою теребила. Волосок дёрнула. Ты сказала. «Седой. Первый». Обманула. Там же темно было. А может и не обманула.

Мы лежим на спинах. Глядим в проём чердака. Звёзды не считаем. Глядим между звёзд. Потом увидели вспышку. Далеко. Маленькую. Потом ещё одну. И ещё.

Ты сказала. «Смотри. Она всё ещё Его фотографирует».

 

***

СЛЕДЫ

Отец доктора Капитонова Беломорканал строил. Доктор Капитонов «Беломорканал» курит. Курит он его на крыльце запасного выхода отделения детской реанимации. Что я не курю – знает. Но зовёт. Знает – что покуриваю.

Мне восемнадцать. Второй курс. Санитарю по ночам.

Снег — первый. Но хлопья такие – будто последний. Пепел Капитонов стряхивает на снег. Каждый раз – на новый. Перед выходом, в предбокснике, — мешок. Ещё не увезли. Малышу четыре года. Не спасли.

Капитонов дал закурить. И прикурить.

— Ты что, мусор уже выносил? – ткнул папиросой на ступеньки крыльца. На ступеньках, уже припорошенные, едва заметные, следы.
— Да не-а, Сергей Витальевич, ещё не ходил … — гляжу по направлению Капитоновского тыка. Добавляю:
— А обратных-то нет …
— Сам вижу, — Капитонов сбежал с крыльца. Добежал до мусорных бачков. До — за ними — ограды больницы. Вернулся. Проглядел всё по фронтам. Поднялся обратно:
— Иди отсюда. Работай.

Ушёл я. Что-то поделал. Собрал мусор. Пошёл выносить.

Капитонов всё ещё стоял на крыльце. Большой его белый колпачок торчал, смятый, из кармана. Маленький, снежный – был на голове. Следов на ступеньках крыльца уже видно не было.

Капитонов курил. Пепел «Беломорканала» осторожно стряхивал в ладошку.

15.08.2015

***
Самое загадочное в пятнице — это среда.

***
(переворачиваясь на другой бок)

Кто-то с утра до вечера, а то и с ночи до утра – вкалывает. Кровью и потом что-то и кого-то производит.
А кто-то валяется сутками на диване, пузо своё чешет, в носу ковыряет и … всем этим, произведённым, пользуется.
Ну, и что?! Нормально.

Кто-то ведь у нас должен — думать.

14.08.2015

***
Библиотеки у нас должны работать круглосуточно.
И – не в надежде на увеличение читателей и посещения в ночное время.
А – в НАЗИДАНИЕ.

***
Я верю в Бога не потому, что меня в этом «всё устраивает», а потому, что другие представления о бытие, о жизни и смерти, о «потустороннем» и проч. – меня не устраивают ещё больше.

13.08.2015

***
(раздумывая над тем, чтобы ещё такого позабыть)

Нам было предложено лишь ВКУСИТЬ плодов с того самого дерева, дабы познать добро и зло.
А мы ими – ОБОЖРАЛИСЬ.

***
Три возраста у нас.
Первый – когда мы пытаемся запомнить всю информацию.
Второй – когда делаем это выборочно.
Третий – когда начинаем от неё избавляться.

***
Не получивший ответа – достоин уважения.
Значит, он задал правильный вопрос.

***
«Лайк» — опиум для народа.

12.08.2015

***
Вера – это искреннее принятие отсутствия границ между живыми и мёртвыми.

***
Неспособность к раздражению — великая сила.
И топливо для памяти.

***
Чувство исполненного долга – «обезболивающее» перед смертью.

11.08 2015

***
Сегодня меня больше интересуют слова не тех, кто — ГОВОРИТ, а тех, кто уже — ВСЁ СКАЗАЛ.

***
Наивно полагать, что тебя кто-то слушает.
Ещё наивнее полагать — что ты что-то говоришь.

***
Тебе нравится, что эти, тысячи, тебя слушают.
А мне не нравится, что этот, один, меня не слышит.

***
Разболтался мир.
Осталась для молчанья
Одна минута.

10.08.2015

***
С говорящим на другом языке можно помолчать на одном языке.

***
От чтения Библии должен быть один результат. Глубокое молчание.
А мы всё — говорим и говорим, пишем и пишем…

***
Странный какой мотылёк. Все друзья его уже — или сгорели, или улетели.
А этот дурень — всё кружит, и кружит, и кружит …
Наверное, его зовут Гамлет.

 

*

ТРИ СТАДИИ
(быль)

С кушетки свешивались не только стопы в носках и сандалиях. Справа и слева с кушетки тоже свешивалось. Парамона было — два метра. Парамона было — сто тридцать килограмм. Парамон был самым большим не только на станции «скорой помощи». Парамон был самым большим ещё много где. Терапия психбригады, где Парамон работал фельдшером, сводилась к минимуму, как только он подходил к больному. Уважение к Парамону не было искусственным.
Время отдыха на станции Парамон не любил проводить в вертикальном положении. Кушетка не должна была прогибаться. Но под ним она прогибалась.
Указательный палец Парамона был занят. Вместе с безымянным держал «беломорину». Поманил меня мизинец.
— И-иы сюда! Садысь!
Присел рядом с ним на соседнюю кушетку. Во рту у Парамона ничего не было. Но он жевал. По привычке.
-Чо, жыныться надумал? Праыльно! Раньше начнё-ошь, раньше ко-о-ончишь.
Браков у Парамона было четыре. Все удачные. Он умел их быстро и с удовольствием заканчивать. Об этом знали на «скорой» все. И я знал. Хотя работал всего неделю. Санитарил после второго курса.
— Запомни, Лёх, чо Парамон тебе скажет. Главное — не затягивай. Главное — вовремя сматывайся. Сразу в начале третей стадии.
Затянулся. Выдохнул.
— У умирания любви — три стадии.
Затянулся. Выпустил тучу.
— Первая — когда ты при ней начнёшь в зубах спичкой ковыряться.
Затянулся. Выпустил жирную струю до потолка.
— Вторая — когда ты станешь при ней ходить по квартире в трусах.
Затянулся. Не выдыхая затянулся ещё раз. Стал играться с дымовыми кольцами.
— И … третья. Этто … когда … ты … будешь … позволять … себе … при ней … пердеть.
Выдохнул остатки дыма.
-Всё. Вали.
Парамон раздавил окурок в пепельнице. Протянул мне пачку «беломора».
Знал, гад, что я захочу покурить.

03.06.2015

***
Между Пятницей и Воскресеньем — день Реаниматолога.

 

***
Беда в том, что большинство из нас о Боге только – ВСПОМИНАЕТ, вместо того, чтобы ПОМНИТЬ о Нём.
ПАМЯТЬ, она — важнее и мощнее ВОСПОМИНАНИЯ.

 

***
Чтобы Увидеть — надо ослепнуть.
Чтобы Услышать — надо оглохнуть.
Чтобы …
Ну, и так далее.
Вам правда всё ещё хочется узнать, в чём смысл жизни?

 

***
А может быть где-то Там нами просто «курят».
Затягиваясь и стряхивая пепел.
И получая удовольствие.

 

***
Талантливый человек работает над тем, что уже стало гениальным.
Гениальный – над тем, что осталось не замеченным.

 

***
«Нашедшему моё кольцо, просьба не умничать и срочно вернуть его за вознаграждение. Соломон».

 

***
По́д ноги смотрю теперь –
Нет ответа в выси!
Дело я нашёл себе –
Собираю бисер.

 

***
Сначала, с возрастом, любимых становится всё больше и больше.
Потом, с возрастом, любимых становится всё меньше и меньше.
Цены на оставшихся начинают зашкаливать.

 

***
Не считайте рыб, дарованных Им.

 

***
Давно уже очень хочется сказать что-нибудь умненькое про политическую ситуацию в стране и мире.
Ничего не получается.
Моё «философическое юродство», оказывается, крайне ограничено.
Про жизнь-то со смертью и дурак может написать.
А я, между прочим, очень переживаю за будущее страны. И, по-моему, даже — мира.
Но когда я пытаюсь про это что-нибудь сказать, мне вдруг очень по-большому начинает хотеться по-маленькому.
А писсуары все заняты.

 

***
К огню слетаются бабочки, узнавшие о своём прошлом.

 

***
Не успевший всё сказать — дольше разговаривает с Богом.

 

***

СТЕПАН

Степана я очень люблю.
Я ему доверяю больше всех на свете.
Я могу разговаривать с ним о чём угодно.
Он всегда внимательно слушает меня и никогда не перебивает.
Он живёт у меня на лоджии. В правом верхнем углу.
Вчера, в знак благодарности, я бросил ему в паутину первую весеннюю муху.
Степан подбежал к ней, распутал её и отпустил.
Укоризненно посмотрел на меня и покрутил третьей лапой у виска.
Не надолго обидевшись уполз в щель.
Теперь я люблю Степана ещё больше.
Он самый настоящий, преданный и бескорыстный друг.

 

***

«Эй, кто-нибудь! Откройте же ворота ослику!»
Это вам только кажется — что он ничейный.
Это вам только кажется — что на нём никто не едет.

 

***
После смерти мы все перейдём на «ты».

 

***
И ещё одно глубочайшее отличие Его от иных «всемогущих».
Невозможность сделки.

 

***
А попробуйте начать думать ДО того, как начнёте что-то читать или смотреть.

 

***
Хотите проверить свою силу воли?
Придумайте (создайте) сначала (с вашей точки зрения) что-нибудь гениальное, талантливое или, на худой конец, просто оригинальное.
Получилось? Хорошо.
А вот теперь – НИКОМУ об этом не говорите, не показывайте, не пойте, не пишите, не публикуйте и проч. Вообще никак и нигде не сохраняйте.
Получится, а?

 

***
Доказывающий свою правоту — не верит в Бога.

 

***
Политики, это такие дяди и тёти, которых когда-то очень сильно обидели в дворовой песочнице.

*

ЛУБОК

(лубок)

На этой картинке меня нет. И быть не может. Но я вижу её. И его, как себя.

Костромская губерния. Село Макарьево. Дом крепкий. В три дюжины венцов. В два этажа. В осьмнадцать окон. Мебель в доме ядрёная, дорогая. Зеркало громадное, в раме. Посуда в горке. Всякая. И хрустальная. И фарфоровая. Граммофон в углу, в одном. Часы напольные — в другом. Стол дубовый. За ним, под Спасом, под Николой, мужик сидит. Здоровый. Борода рыжая, с проседью, голова лысая, бритая. Глаза злые, на вошедших глядят. Трое, что вошли, рвань, гультяпа, опойки местные. Но бумагу перед собой держат. Как икону. Бумага страшная. Ничего против неё не сделаешь. Мужик руки под столом держит. Вот он достаёт их. На стол кладёт. В правой — револьвер. Тот, что он у немчуры, «языка», на германской отобрал. Курок взведён. Руку поднимает. Начинает стрелять. По граммофону. По часам. По горке. По хрусталю. По фарфору. И последний. В зеркало. Теперь можно. Теперь уже всё равно. Можно и по зеркалу. Нате, беспортошники! Хавайте! Всё вам оставляю! А те остамели. Присели. Сгузили. Один скулит со страху. Второй, вроде как даже и обостякался. Мужик встаёт. Мужик азям накидывает. Мужик на Спаса с Николой крестится. И прочь, плечами сельсоветовскую тройку, Троицей проклятою, растолкав, выходит…

Это прадед мой. Максим. Шведов. Сгинул в ссылке. По семейной легенде, где-то на Енисее, его, с другими приговорёнными к расстрелу, на баржу в трюм погрузили, на середину реки вывезли. Люки задраили. И кингстоны открыли.

На этой картинке меня нет. Мы уже будем совсем на другой картинке.
(20 марта 1938 года. По недавно открывшимся
документам – день расстрела моего прадеда, Шведова Максима Дмитриевича, раскулаченного в 1929 и сосланного в Сибирь)