*

ВРЕМЯ  КЛЮКВЫ

— Отводок-от, Таньк, прикрой! Вишь коза уже каньги ко мни в огород намылила, слюням от радости фычкает! Цюеть, криворогая, цё капусту я ишшо ни сризала. Ты цё, Таньк, хоцешь цёбы баушка одни коцярыжки зимой-от жубряла?! Вярнись, внуцька, прикрой, отводок-от, прикрой… И, давай, догоняй ужо нас!
Таньку сегодня взяли бабушки на своё болото. За клюквой. Первый раз её своей тайной тропочкой проведут нынче. Там и морошки полно в июле бывает. Но за морошкой Таньку пока не берут. «Мошка тама злюця! Она-от от тибя токмо косицу одну рыжу оставить! Парням-от энтово от тибя маловато будять, а?» — это баба Фрося хихичет. Бабушка её родная. Она и определяет для Татьяны, когда наступит для неё «время клюквы», а когда — «время морошки». «Время клюквы» — вот оно, нынче пришло.
Танька закрыла калитку. Танька догнала бабушек. Родную – Фросю. Двоюродную – Пашу. Троюродную – Дусю.
У всех одинаковые, сплетенные дядей Кузей набирки для ягод. У всех они, корзинки эти, Кузины, одинаковые. Да только у Таньки, к одиннадцати своим в лыжину вытянутую, она кажется маленькой и лёгкой. И крутит ею Танька, крутит, круги да восьмёрки нарезает в воздухе. А Фрося, Паша и Дуся, сами сухонькие да махонькие, тяженько так свои будто огроменные, да будто полные, пустые набирки несут. Подсогнулись, родные да двоюродные, подзадышали.
Про то болото Танька много раз слышала. Ягодное болото. Богатое. Да только не всех оно к себе пускало. А уж выпускало – и подавно. Только своих.
А своих болото определяло легко. Тутышние они, свои-то, были. Тутышние. Ещё «доболотные».
А до болота село немалое на этом месте было. Известное в краях село. Да и болото нынче вымахало, огроменное – не хухры-мухры! Известное в краях болото. И водохранилище, болоту ровесник, – ого-го какое! Известное на всю страну водохранилище!
Только Фрося, Паша и Дуся водохранилище не любят. Не поминают никогда. Ни добром, ни худом. Они и названия-то его правильного не ведают.
А вот болото любят. Родным любимым с детства словом его величают. Село и болото. Одним словом. Сначала село. Потом болото. Одним словом.
Танька только три-четыре сидки сменила. А уже у неё — почти половина набирки! Присядет на корточки, обернётся суетно по кругу – и ужо с дюжину жменей полных в корзину ссыпано. Довольна.
Фрося, Паша, Дуся, не спешат. На коленочках ползают. По ягодке тихохонько срывают. Не бросают в набирку. Кладут. Иную, забусевшую, крупную клюквину к носу поднесут, понюхают, глаза прикрыв. И положат в корзинку. Положат.
Медленно бабушки сбирают. А корзинки-то их – полнёхоньки.
Подощли с трёх сторон бабуси к Тане. Фрося подмигнула Паше. Фрося подмигнула Дусе.
-Ну, цё, Таньк, до скленя нибось, набирка-от! Вона, варя-от твыя, ярце огня сият! – Танька лыбится от счастия. Бабушкина похвала в радость.
Фрося обернулась к сёстрам.
— Ну, цё, деоньки, пожубряём, цё Божинька послал. Да до диревни сбиратце будям.
Паша с Дусей кивнули. И обратки в разны стороны пошли. Дуся — на восток. Паша — на запад. Отошли далёконько. Присели. Узелки свои подостовали.
Фрося оглянулась на Пашу. Фрося оглянулась на Дусю. Фрося пару дюжин шажков на север отмеряла.
Фрося Таньке махнула. Присели вместе. Рядышком. Яички в руки взяли. Хлебушка. По скипочке.
Танька ела. Насытивалась. И только.
Фрося тоже ела. Но не только.
— Бабушк! А чё мы в разных местах-то кушаем? – Танька, всё быстро слопав, взяла у Фроси протянутую ей половину недоеденной бабушкой скипки.
Фрося собрала со мха уронённую Танькой скорлупу. Ссыпала в карман.
— У кого гди тута дом стоял, — взодхнула, — тоть тама сёдня и кушаёть. Дома…
Вечером пили все вместе чай перед окном. Вечером пошёл снег за окном.
«Покров», сказала бабушка Фрося. «Покров», сказала бабушка Паша. «Покров», сказала бабушка Дуся.
— По-кров, — шепнула Танька.

Фрося подвинула к ней поближе блюдце. С малиновым.

 

ЗАБОР    

 

Все мы — в лете. Лето — в семьдесят пятом году.

Двор — внутри буквы «П». Буква «П» — из трёхэтажного с коммунальными квартирами дома.

Я стою у забора. Спиной к забору. Над моей головой белым кирпичом начерчен круг.

Мне девять лет. Напротив меня Чомба. Ему пятнадцать лет.

У меня разбитые коленки. У Чомбы на кулаке татуировка.

Я закончил начальную школу. Чомба недавно вернулся из детской колонии.

Мы все очень завидуем Чомбе. Мы все очень хотим походить на Чомбу.

Чомба может воткнуть нож в забор. Чомба может воткнуть нож в центр круга.

Я хочу понравиться Чомбе.

Чомба говорит «кто не ссыт».

Я говорю «я не ссу».

Я очень хочу понравиться Чомбе.

Я зажмурил оба глаза. Чомба зажмурил один глаз.

Чомба целится. Я улыбаюсь. Мне кажется, что я улыбаюсь.

Бросив карты на стол, от играющих во дворе мужиков отходит один. Опирается на трость.

Это Чомбин отец. Дядя Юра.

Он пожилой. Он ветеран. У него из под брючины торчит костыль. Похожий на копыто.

Мы боимся его. Мы боимся копыта. Мы от него бегаем. И от наказания своих отцов бегаем.

Чомба отца тоже боится. Но никогда от него не бегает. Нельзя бегать от человека с костылём. Нехорошо.

Дядя Юра подходит к Чомбе. Опирается двумя руками на трость. Пинает с размаху сына своим копытом. Меня очень обидно обзывает. Обзывание обидное и грубое. Хуже, чем дебил. И ещё имеет отношение к моей матери.

Мы разбегаемся. Все. Кроме Чомбы. Чомба засовывает нож за голенище резинового закатанного сапога. И с достоинством уходит в сторону сараев.

*

Мы все — в осени. Почти все. Осень — в семьдесят шестом году. В букве «П» — похороны.

Я первый раз на похоронах. Подходим с пацанами к гробу. Отходим. Потом снова подходим. Интересно. И страшно.

Дядя Юра страшный. Хотя костыля у него нет. Видно, что нет — под белой простынёю.

Костыля нет. Он сломался. Когда дядя Юра возвращался пьяненький с работы. Когда его копыто на железнодорожном переезде зажало сработавшей перед громыхающим товорняком стрелкой.

*

Мы не все в лете. В моём сороковом лете.

Чомбы больше нет. Это я вам сказал.

«В аду горит твой Чомба!» — это мне сказала ставшая глубоко верующей Лилька Силькина.

«Дощечка с циферками на палке над твоим Чомбой», — это сказал мне ставший глубоко не верующим Женька Чупракин.

«Значит, Чомбы тоже уже больше нет», — это сказал я самому себе.

Забора тоже больше нет.

Даже белого круга на заборе, которого нет, тоже нет.

А я есть.

Я всё ещё стою спиной к забору.

Над головой у меня начерченный кирпичом круг.

 

И я совсем не ссу.

 

КОРОЧКА

*
Ключ мне мать не оставляет.. Нечего по дому шлындать, говорит. Приду, говорит, покормлю, говорит.
Подтягиваюсь за подоконник. Влезаю через открытое летом окно на кухню.
Корочки уже нет. С одной стороны. С другой стороны корочка есть. Отрезаю, поливаю подсолнечным маслом, посыпаю солью. Выпрыгиваю из окна.
После «куснуть по разу» по кругу пацанов, остаётся размятая краюшка в ладони. Запихиваю её быстро в рот. Подбежавшему позже всех Сенькину, не успевшему крикнуть «сорок восемь половинку просим», мой жующий рот выдаёт скомканное «сорок один я не магазин». Сенюшкин шмыгает носом. Не улыбается. Хмурит выбеленные солнцем бровки. Все остальные улыбаются.

Вкус этой корочки. Это вкус этой корочки.

*
Ключ от машины. Ключ от домофона. Ключ от квартиры. Хлеб ещё тёплый. Обе корочки на месте. Отрезаю. Поливаю подсолнечным маслом. Посыпаю солью.
Звонит телефон.
— Лёш, дай тыщ пять на недельку! — просит.
— Не, ты что! Я сам на мели! — вру.
Откусываю. Закрываю глаза. Жую.

Вкуса у корочки нет.
Есть только привкус.

 

СЕКРЕТИК

 

Уже и тогда рогов у оленя не было. А дуля гипсовая между ног ещё была. Сейчас и дули нет. И ляжка одна ржавой арматуриной зияет. Вот со стороны этой левой задней под углом постамента я секретик и сделал. Тогда. Сорок пять лет назад. В этом сквере.
Где кусты боярышника были. Где в кустах боярышника пузырьки от настойки боярышника не переводились. Где Чомба нас курить учил. Где моя первая бутылка с карбидом запоздало грохнула, как раз, когда синюха Томка присела рядышком для удобрения кустов. Где первый «собонис» на троих был раздавлен. Где отец больной, пока мог ходить, гулял. Где деревья с каждым моим редким приездом удивляли меня своими размерами. Где деревья с каждым моим редким приездом удивлялись моим размерам. Где в кустах остывшего Чомбу с пробитой головой нашли. Где глубоких морщин на старой асфальтированной дорожке стало столько, что уже не пробежать по ней наперегонки «не наступая на трещины». Где я стою сейчас с крепко сжатой зубами сигаретой у старого оленя и ковыряю в земле ямку носком ботинка.
В том месте тогда первый свой секретик я и сделал. Положил в ямку молочный зуб, кругляш от какой-то медальки-значка с изображением Ленина и гильзу от «калаша», принесённую отцом со стрельбища. Маленький такой секретик. Сверху стёклышко положил. И земельки горсточку. И травки.
Вот стою сейчас. Там же. Ковыряю ботинком землю. Приличную такую ямку сделал. Присел. Утрамбовал. Обаккуратил. Сходил до кустов. Донышко от большой разбитой бутылки поднял. Примерил к ямке. Здоровский секретик у меня нынче получается.
Встал. Вырвал из зубов уже погасшую на осенней мокрятине сигарету. Пульнул в кусты. Задрал голову. Как тогда, когда Чомба кровяку мне из носопырки пустил. И сегодня глаза свои в небо отправил. Дурак. Подумал, что так они не побегут. А они побежали…
Мне нечего положить в секретик.