Очередная песенка

Указательным пальцем левой руки
на девятом ладу я струны прижму
и на верхних аккордах речитатив
я на низкие темы вновь заведу.

Этот нудный, из песни акына, мотив,
эти рифмы со стоптанных башмаков
я и сам с удовольствием сдал бы в утиль,
да взамен не останется ничего.

Я себя в полнолуние славы чужой
поэтическим графом Дракулой мню,
и не верю я в то, что болен простой
графоманией некурабельною.

Растяните-ка на гармошке меха!
И частушку лихую спойте о том,
как распяли меня на буковке «ха»
и серебряным грудь пробили пером,

чтобы больше не слышать песен моих
даже в красном сельклубовском уголке,
не транслировать чтоб с субтитрами их
на понятном для каждого языке!

Я ж провою в ответ про то, как не жил,
как листы со стихами будущих лет
пополам разрывал я и не тужил,
вынося аккуратные стопки в клозет…

А потом мы все вместе станем вопить
новый вальс, но опять про смерть и любовь.
И найдётся для вальса жгучий мотив,
и отыщется рифма, лучше, чем «кровь»…

Старых мальчиков хор избавит меня
от недугов, и недругов, и от дум.
Из тугой головы всё выкину я,
лишь оставлю для эха песню одну.

Указательным пальцем левой руки
оторвавшись от струн, я вам погрожу —
не сулите мне жизни с красной строки,
всё равно не отдам вам песенку ту…

2000

Михаилу Барышникову

Контрольным выстрелом в висок
в меня был третий вбит звонок,
и первый шейный позвонок
отправил вниз последний вздрог.

И там, внизу, змеёй шурша,
из пяток выползла душа.
И без души и не дыша
рванул я, атомы круша,

на крепостную стену лбов,
в кипящий свет прожекторов.
И оркестровой ямы ров
был нем и страшен без голов.

Из сердца выпущенный звук
влетал в динамики и, вдруг,
преображался мой «тук-тук»
в молотобойный мерный стук.

А эхо, в роли палача,
стучало щёлканьем бича.
Но зал под пыткою молчал.
Но зал дышал — и я дичал!

Я, как заправский изувер,
тянул из вас за нервом нерв,
и многократным «тур ан лэр»
сплетал из нервов сотни сфер!

Но натяжение росло.
И в напряжении свело
меня всего. И на чело
упала тень. И началось!

На двести градусов, без крыл,
я в «гран жете» себя раскрыл,
и, разрывая нервы, взмыл!
И зал не выдержал! И взвыл!

А я летел уже не злой,
без тени, лёгкий, неживой!
Летел над сценою пустой
и над Землёю голубой!

Но смять небесную парчу
и вверх, по Лунному ручью,
уплыть не смог я… Счёт — в ничью.
Я завтра снова полечу.

2000

Колыбельная для волчонка

Спи, мое ясное сирое солнышко.
Спи, мой пушистый клыкастый клубок.
Я осушу пока глазки до донышка,
слёз моих чтоб ты не видел, сынок.

Двое осталось нас. Стая растаяла
с воем моим в неземной тишине.
Я и сама бы здесь шкуру оставила б,
если б не ты, да не злоба во мне.

Стали пугливы мы, словно не волки мы.
Прятаться нынче приходится нам.
Неугомонные дядьки с двустволками
рыщут голодным зверьём по лесам.

Но ты не бойся, сынок, этой сволочи!
Мы — не одни уже. Вон, погляди —
летят твои братцы на сером том облачке,
батько на чёрной той тучке летит!

Спи, мое ясное сирое солнышко.
Спи, мой пушистый клыкастый клубок.
Я осушу пока глазки до донышка,
слёз моих чтоб ты не видел, сынок…

2000

Энтомологический рок-н-ролл

Летела по небу гроза,
а под грозою — стрекоза.
Не стрекоза, а стрекозой
спешила ты ко мне домой.
А туча город и тебя
бомбила каплями дождя.
А он, довольный и сухой,
следил с балкона за тобой,
держа забытый зонтик твой.

Летела по небу гроза,
а над грозою — стрекоза.
Не стрекоза, а стрекозой
кружил зелёный «МИ-8»-ой.
В том вертолёте я сидел,
вперёд на солнышко глядел,
мотив насвистывал простой,
держа штурвал одной рукой,
и не штурвал держа другой.

Летела по небу гроза,
а рядом с нею — стрекоза.
Не стрекоза, а стрекозой
порхал хранитель-ангел мой
с громоотводом за спиной
и с позолоченной трубой.
Он сильно в ту дуду дудел,
хотя дудеть и не умел,
и потому он лишь пыхтел.

Летела по небу гроза,
а где-то в поле — стрекоза.
На самом деле стрекоза
жужжала, выпучив глаза.
Когда б она могла плевать,
ей было б точно наплевать
до поздних чисел сентября
на ангелов и на меня,
и на грозу, и на тебя.

1999

Песенка одинокой волчицы

У-у-у-у-у-у-у!
А я вою на луну.
Разнеси-ка, ветер злой, этот вой.
Да не по тёмным по лесам,
а по ясным небесам,
по бескрайней синеве надо мной!

Пусть услышат песнь мою
в том неведомом краю,
где мигают по ночам огоньки.
То ж не звёздочки горят,
а ушедшие глядят
желтоглазые собратья мои.

Что ж не взяли вы, друзья,
в стаю серых душ меня?
Что же кинули одну на Земле?
Лишь кровавая заря
да свинцовая змея
не забыли до сих пор обо мне.

В лунном свете промелькнёт
одинокий мотылёк.
Я ему провою верхнее «ля».
К вам взлетит он по утру,
я ж останусь и пойду
к новой ночи новый вой сочинять.

1999

Русские танка или Японский вальс

Саше Гинзбургу

Стою над свежей ямою,
а всё вокруг в движении —
и надо мною облачко,
и подо мной песок.
И я сменю со временем,
как стрелка, положение —
на запад лягу лысиной,
ногами — на восток.

Сбежала с неба звёздочка,
сестричкам «ручкой сделала».
То, видно, чьей-то душеньке
наскучил упокой.
На небесах безвылазно
мне тоже не сиделось бы —
но утром и не надолго
я б выпадал росой.

Но ни цветною бабочкой,
ни чёрно-белой ласточкой,
ни серенькою уточкой,
ни голубым дымком
не улетит душа моя,
а съедет, как на саночках,
умчится с визгом радостным
с весёлым матерком…

1998

Новые приключения доктора Фауста

Вчера вы пили-ели
за мой за упокой.
Сегодня на панели
стою я, и со мной
дрожит в юбчонке летней,
коленочки сведя,
несовершеннолетняя
душенька моя.

Я — профессиональный
отныне сутенёр.
Товар мой — нелегальный,
но я ж его не спёр!
Его ещё в утробе
нам каждому дают.
Своё же — не чужое.
Хочу — и продаю.

Юлою голубою
раскручена Земля.
С неё сорвались двое —
душа моя и я.
Держаться не хотели
за травку и кусты,
вот и стянул их Гений
нечистой красоты.

Ты ж выпала — не пала.
Кончай переживать.
Путана ж — не шалава
и не простая б…
А ну, расправь-ка плечи!
И выпяти-ка грудь!
Гляди-ка, вон, по Млечному
местные бегут.

«Гуд монинг», «гутен морген»
и «здрасьте» говорю.
Они ж воротят морды,
жестикулируют.
Никто из всей оравы
не вынул ни гроша.
Но не пойдёт же даром
продажная душа!

«Шагали б вы отсюда! —
они нам говорят. —
Таких, как вы, валютных,
у нас здесь не хотят.
Нам душ хватает штатных,
полно тут и бродяг.
Мы любим их бесплатно,
имеем их за так».

Так что ж нам делать, что же?!
Не космонавты ж мы!
Земля простить не сможет
нам ходок внеземных.
В итоге перед вами —
классический расклад:
низы не могут с нами,
верхи нас не хотят.

Я троекратно сплюну,
потом перекрещусь.
Подумаю, что сплю, мол,
и сладко потянусь.
Всё выпили и съели
за мой за упокой.
Нет никакой панели…
Лежу я под землёй.

1998

Фантазии Скупого Рыцаря

А я песню напишу!
В стол её я положу!
Никому я эту песню
ни за что не покажу!

Буду ночью я вставать,
эту песню доставать,
любоваться буду ею
и на ушко ей шептать:

«Ах, какой куплет!
Ах, какой припев!
А мелодия —
краше в мире нет!
Моё золотце.
Моя девочка.
Не спою тебя —
будешь… целочкой!»

А я в шторах поутру
дырку гвоздиком прорву.
Лучик, льющийся из дырки,
я в ладони соберу.

Стану с лучиком играть,
луч глазами отражать
и в количестве огромном
зайцев солнечных рожать.

А наступит ночь,
ночь полярная, —
станут зайчики
популярными.
Но за шторы, как
за кулисы, к ним
не пущу я вас,
волки с лисами!

А я истину найду!
В лес дремучий с ней пойду,
заблужусь нарочно с нею
и руками разведу —

дескать, милая моя,
видишь, сам не знаю я,
где с тобой мы, в этой чаще
был не чаще я тебя.

Хоть с собаками,
хоть с сапёрами,
но разыщите
нас не скоро вы.
Без таких, как я,
жить — не привыкать.
А вот без неё —
поживите-ка!

1998

Демарш каменных гостей

Мы — каменные гости.
Под нами — ваши кости.
Стоим мы на погосте.
И нас нигде не ждут.
Возможно, к вашим дамам
заходят «дон гуаны»,
да только те «гуаны»
нас в гости не зовут.

Но, видит Бог, устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

Мы — каменные гости,
но мы не ходим в гости.
Порой мы даже косим
под каменных. А что?!
Ведь нынче нас ваяют
из гипса. И строгают
из чурок. А бываем
мы и из ничего.

Но, видит Бог, устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

Мы днями и ночами
над вашими мощами
торчим тупыми пнями
и нюхаем цветы.
И мы уже забыли,
как прадеды ходили.
Мы даже отрастили
из камня животы.

Но, видит Бог, устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

Нам бегать не пристало —
мы, от больших до малых,
в кладбищенских журналах
пронумерованы.
И выглядим не страшно,
хотя и торсы наши
годами жизней ваших
татуированы.

Но, видит Бог, устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

Стоим мы без работы,
и только по субботам,
родительским субботам,
занятье есть у нас —
потусторонним кличем
мы отгоняем птичек
от хлеба и яичек,
оставленных для вас.

Но, видит Бог, устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

Но будет скоро вот как:
мы в каменные глотки
из ваших стопок водку
без спроса выльем и
под траурные марши
легко и бесшабашно
пойдём к знакомым вашим,
оставшимся в живых!

Ах, как же все устали мы
татар не хуже быть —
в незваные из каменных
пора переходить!

1998

Куплеты Свидригайлова

— Я, брат, еду в чужие края.
— В чужие края?
— В Америку.
— В Америку?
Свидригайлов вынул револьвер и взвёл курок…
«Преступление и наказание»
Ф. М. Достоевский

За горизонтом, за дальней далью,
за морем синим, за синим небом
страна чудесная пролегает.
Никто из нас там ни разу не был.

Америка это!

А ну-ка, Ветер, надуй мой парус!
Играй, гармошка! Стучите, зубы!
Я стать желаю американцем,
невозвращающимся Колумбом.

Бесславным Колумбом!

Купил я право на поселенье —
цена с распятья Христа известна.
Она осталась без измененья —
всё те же тридцать монет за место,

серебряных «баксов».

Меняю Старый я свет на Новый,
а так же Этот на Тот меняю.
Я уезжаю из делового
района — в спальный переезжаю
на облачке сером.

Старик-горшечник меня там встретит.
Ему кивну я и дуну в дуло.
Он мне в награду на грудь повесит
венок из веточек саксаула.

И скажет: «С приездом!»

Под ритуальный туземный танец
с названьем бодрым «Прощанье с былью»
один известный американец
мне выдаст пару небелых крыльев:

«Летай на здоровье!»

Но перед тем, как над той землёю
взлечу, как кондор гологоловый,
с последней утреннею звездою
на миг заеду к вам, на полслова.

И вот, что скажу я:

«За горизонтом, за дальней далью,
за морем синим, за синим небом
страна чудесная пролегает.
Никто из вас там ни разу не был…»

1998

Лежачая-плясовая или Частушки во время чумы

Сон мой взлетел вверх, да без меня снова…
Глазки открываются. Здравствуй, день новый!
Здравствуйте, зеркало и моя рожа.
Жить мне не хочется. Помирать — тоже.

Лежу я на кушеточке,
под языком — таблеточка,
а рядом — мои деточки
с их мамками. И всё.
А я помою ноженьки,
да попрошу у Боженьки
какой-нибудь дороженьки
ещё…

Матом покрыла всех злым да гремучим
раненная молнией жирная туча.
Хлынуло что-то из места раненья —
дождик ли, слёзы, иль кровотеченье?

Лежу я без подстилочки
в кювете на развилочке
с травинкою-былиночкой
в оставшихся зубах,
в тюремной чёрной робочке
с сухою хлебной корочкой,
с заточкою-отвёрточкой
в штанах.

Белыми флагами облаков манит,
но капитулировать небо не станет.
Не обольститься бы зовом небесным —
небо ли это, ещё неизвестно…

Лежу на скате крыши я,
на ангелов обиженный,
но всё прекрасно вижу я
в оптический прицел.
Вон, белокрылой стаею
летят они над банею!
Вниманье! Начинаю я
отстрел…

К вечеру Солнце созрело, поспело,
ягодою красною свесилось с неба.
До горизонта осталось немножко.
Падай же, Солнышко, к Богу в лукошко!

Лежу, как на диванчике,
я на руках у Танечки —
мне хорошо у Танечки,
и ей со мной легко.
Я ж не грудной малышечка
и не мужик, а… книжечка.
Я — тоненькая книжечка
стихов.
1998

Последнее слово подсудимого Антонио Сальери

Летает Земля без посадок и без
ремонтов и дозаправок.
Катает бесплатно желающих всех
вокруг небольшой Звезды…
Никто до сих пор не посмел изменить
экскурсионный порядок.
И только в одну экспозицию мы
всю жизнь свою влюблены.

Солнце заходит.
Солнце встаёт.
Вот вам — закат.
И — восход.
Смейтесь, как Моцарт.
Или — как я.
Вот вам — бокалы.
И яд.

Земля — словно «чёртовое колесо»
в однообразных вращеньях.
Все знают про то, но готовы на всё
за лишний виток на ней.
А вам бы внимательней вверх посмотреть
без «ахов» и умиленья,
тогда б вы на небе смогли разглядеть
рекламу посмертных дней.

Солнце заходит.
Солнце встаёт.
Вот вам — закат.
И — восход.
Смейтесь, как Моцарт.
Или — как я.
Вот вам — бокалы.
И яд.

Я в сказанном буду не понят у вас,
а в сделанном — не оправдан,
хотя, как мне кажется, Вольфганг сейчас
тому, что случилось — рад.
А главного, кстати, я вам не сказал —
мы ж пили тогда на равных,
поскольку забыл я, в какой же бокал
был в спешке положен яд…

Солнце заходит.
Солнце встаёт.
Вот вам — закат.
И — восход.
Смейтесь, как Моцарт.
Или — как я.
Вот вам — бокалы.
И яд.

1998

Полька-реквием

Утром в среду перед праздничком
на машине на бортовой
Колька Брагин в красной маечке
вёз непоенных нас с тобой.

Ты молчала, не мычала ты,
хоть всё знала наверняка.
Лишь со вздохами печальными
поднимались твои бока.

Слышал я в окно открытое
песню Коли про тополя,
и ногой парнокопытною
в такт мелодии топал я.

Жизнь считал я нескончаемой,
как колечко в носу моём…
Ах, каким же раздолбаем я
был ещё накануне днём!

Колька пыхал «беломориной»,
я ж завидовал не ему,
а в окошко треугольное
вылетающему дымку.

Ты тянулась к ветру встречному,
чтобы морда была сухой,
чтоб слезами человечьими
не позориться предо мной.

Вон, за тем вот поворотиком
есть завод, а на заводе — цех.
Там вспороли нам животики,
и… мы стали счастливей всех!

И сейчас опять на воле мы,
и несёмся за облака
с тем дымком от «беломорины»
из кабины грузовика…

1998

Вальс для вдовушки

Улетели за тобою журавли.
Улетели с веток листья за тобой.
Всё остыло, и до срока повалил
первый снег на день на твой сороковой.

Ты, я знаю, ухмылялся, дорогой,
наблюдая из-за облачка тайком,
как я плакала, склонившись над тобой,
словно ива над застывшим ручейком.

А на воле — только небо без границ.
А на небе — столько воли! Но пока
из окошек глаз на первый снег глядит
осуждённая на жизнь моя душа.

Тучи в небе глаз проносятся без гроз,
только чёрную отбрасывая тень.
Годовую норму дождиков из слёз
они выдали, бедняжечки, за день.

Покрывал с зеркал снимать не стану я —
в них когда-то отражались мы вдвоём.
Если вместе быть нам здесь никак нельзя,
пусть хотя бы в зазеркалье мы живём.

А на воле — только небо без границ.
А на небе — столько воли! Но пока
из окошек глаз на первый снег глядит
осуждённая на жизнь моя душа.

Улетели за тобою журавли.
Улетели с веток листья за тобой.
Всё остыло, и до срока повалил
первый снег на день на твой сороковой.

Пусть другие, или кто-нибудь другой,
«до свиданья, друг мой милый!» говорят.
К сожаленью, я совсем не верю в то,
что мы встретимся когда-нибудь опять…

А на воле — только небо без границ.
А на небе — столько воли! Но пока
из окошек глаз на первый снег глядит
осуждённая на жизнь моя душа.

1998

Вальс для усталого поэта

Как белый снежок ветки чёрные сквера,
покрыл мой стишок оголённые нервы.
Покрыл, обезболил их и обесточил
последний мой в несколько строчек стишочек.

Живу я теперь равномерно и чинно.
Слыву только следствием, а не причиной.
Я Солнцу простил миллиарды закатов,
и Осени все я простил листопады.

Являясь всего лишь оптическим фокусом,
слайдом прошедшего дивного отпуска,
якобы светит луна недалёкая,
сытая, жирная, розовощёкая.

Так же и я после солнышка с пятнами
месяцем ясным — не в смысле «понятным» —
со светом чужим в небе жёстком ворочался
ночью бессмысленной, белою ночью.

Наступит весна. Чьи-то новые строчки
набухнут опять, как апрельские почки.
Набухнут и лопнут стихами зелёными —
мелкими, клейкими, незавершёнными.

Не уделю я внимания поросли,
лёжа лениво несобранным хворостом,
зная, что тоже лежать ей нетронутой
осенью кучей фальшивого золота.

1997

Осенний посошок

Лето спело неумело,
и запели холода.
Моё б тело околело б,
не пылай я от стыда.

Чтоб душа не леденела,
и не стыла в жилах кровь,
подготовился к зиме я —
наломал немало дров.

Бонапартом разгромила
осень летние войска,
журавлиным длинным клином
загнала их в облака.

Замирая, я взираю
на осиновый стриптиз.
Ты меня не возбуждаешь,
я — осенний онанист!

Небо осенью дышало,
надышалось, и с того
кайф такой оно поймало,
что закапало с него.

Я ж себя в тебя вдуваю,
выдыхаясь и пыхтя,
но, отнюдь, не надуваю…
Что же дуешься ты, тля?!

По утру недужат лужи,
ночью скованные льдом,
но сильней они затужат,
не оттаяв нынче днём.

Вылью жгучею струёю
эту песню из себя
на тебя с твоей косою,
пустоглазая моя!

1996

Песня не о волках

Я всё тот же среди раздобревших волков,
и всё те же глаза заполняют глазницы.
Лишь на месте заточенных белых клыков —
дыры тёмные, словно пустые бойницы.

Мне охота на нас снится каждую ночь,
но не видел ни разу её наяву я.
Я лижу языком свою волчью дочь
и о жизни собачьей тихонько скулю ей.

Поднимаются вверх калачами хвосты.
Называется видом добычи прошенье.
И неверные братья, как верные псы,
щеголяют в ошейниках, как в украшеньях.

А недавно волчица, жена вожака,
родила волкодавов скуластых и стройных.
Снизу вверх на волков они смотрят пока,
истекая слюной над непролитой кровью.

Я ж всё тот же среди раздобревших волков,
и всё те же глаза заполняют глазницы.
И плевать мне на то, что на месте клыков —
дыры тёмные, словно пустые бойницы.

Забывая наш вой, тихо светит Луна.
Стая спит безмятежнее сытого стада.
Я свою волчью дочь за загривок в зубах
уношу, убегая из райского сада…

1996

Современному Гамлету

Когда ты заслужишь покой,
умойся и сделай вот так:
наполни ладони землёй,
в которой зароют твой прах,
сырою наполни землёй
и в ней отпечатай лик свой.
И пой!

И пой про утраченный страх.
Ты счастлив отсутствием дум!
Счастливей, чем если бы пах
прострелян был пулей «дум-дум».
Душа — ноль. И палочка — плоть.
В десятку так лихо бьёт влёт
Господь.

В молитвы поверить всерьёз
и ждать однозначный ответ
на свой идиотский вопрос —
наивней занятия нет!
Красивую позу прими,
вздохни грудью полною и…
молчи.

1996

Проданная песня

«Владимир Семёныч Высоцкий
обратно на Землю спустился.
А может быть — и не спустился.
А может быть — снизу поднялся.

Быть может, он белые крылья
сложил и под свитером спрятал.
А может быть, спрятал глаза он
за солнцезащитные стёкла».

Вчера эти самые строчки
продал я другому поэту.
Пусть он вам напишет о том, что
Владимир Семёныч увидел.

А мне это не интересно.
Я вижу всё сам ежедневно.
И думаю ежевечерне.
И вижу опять еженощно.

Я лучше за булочкой свежей
схожу в магазинчик ближайший
и, если мне денежек хватит,
то, может, куплю и сметанки.

А после на сытый желудок
о жизненном смысле помыслю,
о смерти, любви и… тихонько
спою не свои уже строчки:

«Владимир Семёныч Высоцкий
обратно на Землю спустился.
А может быть — и не спустился.
А может быть — снизу поднялся…»

1996

Пасхальная

брату

Во поле распятие стояло.
В поле неучтённое стояло.
Но людей не смущало
и ворон не стращало.

В жаркие деньки в его тенёчке,
постелив под попочки платочки,
девки красные до ночки
пели и плели веночки.

Проезжая мимо, трактористы,
одухотворённы и плечисты,
даже скорость сбавляли
и сигнал подавали.

Как-то утром, первого апреля,
в пятницу, да на страстной неделе,
баба в поле, потея,
родила дуралея.

С той поры на каждый день рожденья
с раннего утра до потемненья
безнадежно и тяжко
плакал бедный дурашка.

Пролетело тридцать три годочка,
проревел он тридцать три разочка.
А потом вдруг пропал он.
Без следа сгинул, канул.

Год спустя с его исчезновенья,
в день очередного Воскресенья
вышло всё населенье
в поле для развлеченья.

Только хоровод не получился:
кто-то замер, кто-то оступился,
кто-то перекрестился,
кто-то выматерился.

А всё дело в том, что на распятом,
на распятом кем-то и когда-то,
появилась бумажка:
«Это — я. Ваш дурашка».

1995