«Не буди во мне меня…»

Не буди во мне меня
в перепонки громким стуком.
Долго я себя баюкал.
Не буди ж во мне меня.

Должен я в себе поспать,
как в берлоге, в тёплом теле.
Шатуна медведя в деле
не дай Бог тебе познать!

На столе — пустой стакан.
Не был он вчера наполнен.
И сегодня мне напомнил,
что он будет пуст, пока

на груди не разорвёшь
кожу с мясом и костями
ноготочками-когтями,
обнажить желая ложь.

Стаю чёрных голубей
наградил я новой ролью —
стаей белой, но вороньей,
стала стая голубей.

На неклёванных листах,
необгаженных страницах
порезвиться чистым птицам
дам, сняв пугало с креста.

Завершая монолог
непонятный, но трусливый,
голос свой лишаю силы,
превращая в голосок.

Но когда я сам себя
изуродую настолько,
что не вальс спою, а… польку —
разбуди во мне меня.

1994

«Стать не хочу я небесною клеточкой…»

Стать не хочу я небесною клеточкой,
млечной частичкой чужого пути.
Дайте мне тучку-летучку и звёздочку,
можно — не крупные, лишь бы — ничьи.

Я превратился бы в их отражение
и волновался б волною морской,
трясся бы в лужах я от унижения
и трепетал бы в ладонях с водой.

Стать хорошо бы и звуком неслыханным,
тридцать четвёртою буквою стать,
и щекотать чьё-то горло на выдохе,
мумии слов заставляя дрожать.

Слившись с дыханьем поэта усталого,
иней бы я раздышал на строках —
может быть, легче писать ему стало бы
на запотевших, как стёкла, листах.

Лишь бы не стать огранённым и каменным.
Чтобы себя мне покоя лишить,
из охраняемой Господом камеры
организую побег для души.

Но не дадут превращенья приятные
мне совершать в бестелесной судьбе —
прошлое, скрытою камерой снятое,
продемонстрируют в Божьем суде.

Из кинозала, где правда откроется
жуткими кадрами дел подлеца,
выйдет Святая судейская Троица,
фильм не желая смотреть до конца.

И в ожидании кольев осиновых
стану просить я в последних словах,
чтоб на глаза мои, рано закрытые,
раньше открылись бы ваши глаза…

1993

Обезвреженный вальс

Кто-то, видя с каким нахальством
скачут по полю струнному пальцы,
заминировал снова вальсом,
новым вальсом, гитару мою.
Но я выдержал роль сапёра,
разминировав мины в минорах,
и, оставшись живым и здоровым,
обезвреженный вальс пою.

Часто я обращался к смерти —
сто раз в песнях и раз в конверте.
Даже совестно мне, поверьте,
оставаться живым столько лет.
Смерть не хочет меня, как поэта,
удостоить досрочным ответом.
Видно, многие просят об этом,
или я для неё — не поэт.

До повторов мне нету дела —
не устрою я беспредела
в снятом номере «Англетера»,
выиграв с дюжину уличных драк.
И не лягу Маратом в ванну.
И под поезд не брошусь Анной.
Как-нибудь я иначе кану.
Но пока не придумал — как…

1993

СКАЗКА ПРО БЕЛОГО БЫЧКА И ОРАНЖЕВУЮ БЕГЕМОТИХУ

 
   Жил да был Беленький бычок. Жил он не далеко от Рязани. В колхозе. На ферме. С папой и мамой. Папа был быком. А мама — коровой. Жили они хорошо. Но была у Белого Бычка одна заветная мечта. Он очень хотел покушать сочной зелёной травки. И не где-нибудь, а в Париже. И не где-нибудь в Париже, а на Елисейских полях. И, конечно же, мама с папой его туда не отпускали.
  И вот однажды приходит к ним домой скотник Фёдор Семёнович и говорит: “Завтра я поведу вас на мясокомбинат. Извините”. И ушёл.
  Сначала все поплакали. Потом Белого Бычка отпустили погулять. А Бык и Корова стали думать. А когда они надумались, то позвали Белого Бычка и сказали ему: “Мы тебя очень любим. И не хотим, чтобы из тебя сделали окорок. Лучше мы отпустим тебя в Париж, на Елисейские поля. За нашу жизнь мы накопили целый миллион рублей. Возьми эти денежки на дорогу. Но мы тоже не хотим превратиться в пельмени. Поэтому, когда наступит ночь, подожги наш дом с четырёх сторон вместе с нами. И беги в свой Париж. Там тебя никто не тронет. Там свобода, равенство и братство. И Эйфелевская башня. А перед тем, как бежать в Париж, отдай половину денежек Фёдору Семёновичу. Положи их ему на крыльцо. Пусть не думает, что мы сволочи.” Сказали это Белому Бычку папа с мамой и решили ещё немного поплакать. А потом попросили Белого Бычка закрыть дверь. С той стороны …
  Сделал Белый Бычок всё так, как ему сказали, и пошёл на вокзал. Там он купил себе билет на поезд “Рязань — Париж” и уже к вечеру смотрел в окно вагона на убегающие русские леса и поля.
  … Уже несколько дней Белый Бычок был в Париже. И хотя мечта его, наконец-то, исполнилась, сказке конец ещё не настал.
  Днём Белый Бычок кушал травку на Елисейских полях и любовался Эйфелевской башней, а поздним вечером гулял по тихим парижским улочкам. Ему было очень хорошо. Но иногда, а потом всё чаще и чаще, на него стали нападать грустные минутки. Он начинал вспоминать маму Корову и папу Быка. А недавно даже вспомнил Фёдора Семёновича. Так ему грустно было. Одному ведь всегда бывает грустно…
  Но вот однажды, гуляя по тихим парижским улочкам, он вышел на набережную речки Сены и увидел в воде Оранжевую Бегемотиху. Она плескалась, ловила мелкую парижскую рыбёшку и кушала её. По маленьким, но выразительным глазкам Оранжевой Бегемотихи Белый Бычок понял, что на неё тоже нападают грустные минутки. Поэтому он сказал ей: “Давай будем дружить!” “Давай!” — сказала она и вылезла из воды.
  На следующий день они уже вместе кушали сочную травку на Елисейских полях, а вечером гуляли по тихим парижским улочкам. И от такого счастья Белый Бычок стал Самым Белым Бычком на всём белом свете. а Оранжевая Бегемотиха — Самой Оранжевой Бегемотихой!
  Но кончилось счастье, и наступило несчастье. На четвёртый день их совместной жизни Оранжевая Бегемотиха перестала какать. Ведь она никогда раньше не ела столько сочной травки, тем более на Елисейских полях, поэтому у неё и случился заворот кишок. Оранжевая Бегемотиха стала сереть не по дням, а по часам. А когда она совсем посерела и упала, Белый Бычок вызвал “скорую помощь”.
  Привезли уже серую Бегемотиху во 2-ую городскую парижскую больницу. Там в тот день дежурил доктор Жан. Он осмотрел её и сказал Белому Бычку: “Бегемотихе срочно нужна операция. Но я не могу её сделать, потому что у меня нет специального ножа, которым разрезают очень большие животы. Правда, такой нож есть у Жёлтого Носорога. Но живёт он очень далеко. В Китае. В городе Шанхае.” Сказал это доктор Жан и ушёл по своим врачебным делам.
  А Белый Бычок, не долго думая, побежал — ведь денег на билет у него не было — в Китай, в город Шанхай. Бежал он долго, но мог бы бежать ещё дольше, если бы его иногда не подвозили на попутных машинах…
  В Шанхае Белый Бычок нашёл Жёлтого Носорога, рассказал ему про Бегемотиху и попросил у него специальный нож. Жёлтый Носорог дал Бычку не только нож, но и денег на обратную дорогу. “А то, — сказал он, — ты можешь не успеть, и серая Бегемотиха уже никогда не станет Оранжевой.” Поблагодарив его от всего бычьего сердца и поздравив с наступающим Новым годом, Белый Бычок отправился в обратный путь.
  Доктор Жан, увидев нашего героя, сказал ему, что он очень вовремя привёз специальный нож и что завтра могло бы быть поздно. Доктор пошёл готовиться к операции, а Белый Бычок решил пока погулять по тихим парижским улочкам.
  Гулял он, гулял и случайно вышел на то самое место на набережной, где они встретились с Оранжевой Бегемотихой. Тихо текла вода, и в лучах закатного солнца плескалась мелкая парижская рыбёшка.
  И решил Белый Бычок почувствовать то, что чувствовала его подруга, купаясь в ласковых волнах Сены. Он зажмурился и с разбегу прыгнул в воду. А потом стал плавать, плескаться, и даже ловить и кушать мелкую парижскую рыбёшку. Часа два купался. После этого позвонил в больницу, и узнав, что операция прошла успешно, пошёл отдохнуть на Елисейские поля …
  А утром Белый Бычок почувствовал, что не может покакать, и увидел в зеркало, что из белого превращается в серого. Он никогда раньше не ел рыбёшки, тем более парижской, поэтому и у него тоже случился заворот кишок, и он тоже попал во 2-ую городскую больницу, когда там дежурил доктор Жан …
  После операции Бычка положили в палату, в которой уже находилась Бегемотиха. В палате было много солнца, светло-розовые стены, белые занавески и сифон с газированной водой. А на кроватях под белоснежным бельём лежали Серый Бычок и Серая Бегемотиха. Они быстро поправлялись, и с каждым днём Бычок становился всё белее, а Бегемотиха — всё оранжевее.
  Через несколько дней их выписали из больницы. Вышли они на залитую солнцем и прошедшим дождём чистую парижскую мостовую, постояли, подумали и решили, что Белый Бычок будет кушать сочную травку на Елисейских полях, а Оранжевая Бегемотиха — купаться и ловить мелкую парижскую рыбёшку в речке Сене. А по вечерам они будут встречаться и вместе гулять по тихим парижским улочкам.
  “Так-то будет лучше,” — сказал Бычок. “И какать будем нормально,” — согласилась с ним Бегемотиха.
  А специальный нож они отправили обратно в Китай, в город Шанхай, Жёлтому Носорогу. Вместе с открыткой, в которой большими буквами было написано: “СПАСИБО!” Только по-китайски.
 
 
1992 г.

СКАЗКА ПРО КОНФЕТКУ-ЭГОИСТКУ

 
 
   Жила-была Конфетка. Звали её Лида-Леденец. И были у неё очень красивые обёртки. Верхняя — красная-прекрасная. Средняя — блестящая-хрустящая. И,наконец, нижняя — невзрачная, но прозрачная. А под всеми тремя — сладкое-сладкое, вкусное-вкусное тельце самой Конфетки. Вот только характер у неё был скверный, потому что она никого не любила, кроме себя. Эгоисткой была.
  По воскресеньям Лида-Леденец ходила в зоопарк и подолгу гуляла там среди клеток с животными. Ей нравилось, когда звери начинали бросаться на решётки и беспомощно рычать от невозможности и желания достать её. Но особенно она любила прогуливаться у клетки с обезьянами. Там жила горилла, вернее — Горилл, который сильнее всех хотел Конфетку. Лида-Леденец, зная это, специально останавливалась рядом с ним, разворачивала свою верхнюю обёртку, как будто от жары, и, сверкая на солнце кусочком приоткрывшейся блестящей рубашки, наслаждалась тем, как Горилл кидался на решётку, протягивал сквозь прутья свои руки и кусал до крови свои некрасивые губы.
  Однажды, когда Лида-Леденец дольше обычного задержалась у клетки с обезьянами, Гориллу стало плохо. Он упал в обморок и, не приходя в сознание, к утру умер.
  … Фёдор Семёнович после пожара на ферме уехал из деревни и стал работать в зоопарке: чистить клетки и кормить зверей.
  В тот день, когда Горилл умер, Фёдор Семёнович решил, что пора прекратить издевательства Конфетки над зверями. Он немножко подумал и придумал, что нужно сделать.
  Взял он все свои денежки, пошёл в магазин и купил много-много вкусных конфет. А потом целую неделю кормил ими зверей. До отвала накормил. Так, что звери даже смотреть на конфеты больше не хотели.
  В воскресенье, как обычно, Лида-Леденец пришла в зоопарк. Но что такое? Звери спокойны. Никто не бросается на решётки и вообще не обращает на неё никакого вниманья.
  Тогда Лида-Леденец решила всем показать, на что она способна. Встала она на самое видное место и сняла с себя верхнюю обёртку. Ах, как заблестело на солнце её второе серебряное платьице! Но звери остались спокойны. Тогда Конфетка сбросила с себя вторую обёртку. Сквозь тоненькую нижнюю рубашку уже стало видно её сладкое тельце. Но всё равно никто не обратил на Эгоистку никакого внимания. И вот уже всё сбросила с себя Лида-Леденец! Сладкий запах полетел над клетками, но звери даже и не шелохнулись.
  А день, между прочим, был жарким. Поэтому очень скоро Конфетка стала таять. Но она этого не замечала. А когда заметила, то было уже поздно …
  Лида-Леденец превратилась в маленький липкий грязный комочек, который вечером вместе с затоптанными обёртками Фёдор Семёнович сгрёб метлой в общую кучу мусора …
  После работы Фёдор Семёнович как обычно зашёл в рюмочную, чтобы выпить водочки. “Жаль, — сказал он самому себе, — что я раньше не додумался купить конфет. Может тогда и обезьянка осталась бы жива.” Вздохнул, поставил пустой стаканчик на столик. И пошёл к стойке ещё за одним.
 
1992 г. 

ПРИДУМКИ О ЛЮБВИ

ОН И ОНА
(поэма в придумках)
1992-2002

1

Они посмотрели
друг другу в глаза.
И он потерялся в ней.
А она — в нем.
Как два,
поставленных друг против друга
зеркала.

2

Она не раз раздевалась перед ним.
Но каждый раз
это напоминало ему
открытие памятника.
И он вставал,
и произносил пламенную речь.

3

Ты спала обнаженной
и замерзла во сне.
Тогда я превратился в одеяло
и укрыл тебя собой.
Но ты
сбросила колючее одеяло на пол.
Потому что не привыкла
спать
без пододеяльника.

4

Он сидел один
на краю
двуспальной кровати
и горько плакал.
Рядом сидела
она.
Тоже одна.

5

«Милый мой, —
сказала она улыбнувшись, —
ты стал слишком обидчивым!»
И он
обиделся.

6

Я часто снюсь себе
мужчиной
настоящим.
Приходи ко мне
во сне.
Не пожалеешь.

7

Посмотри на меня.
А теперь – в меня …
Но больше не делай этого.
А то развалишься на кусочки,
как камень,
поливаемый поочерёдно
то холодной,
то горячей
водой.

8

У тебя такая большая душа!
А вот спрятаться в ней
негде.

9

Он не был слепым.
Она не была глухонемой.
Они не были идеальной парой.

10

Такая прекрасная погода!
А ты –
рядом.

11

Когда она надоедала ему,
он
покупал ей
семечек.

12

Ты такой умный.
Ты такой красивый.
Ты такой смелый.
Ты такой сильный.
Ты такой добрый.
Ты такой ласковый.
Ты такой внимательный.
Ты такой отзывчивый.
Я НЕ-НА-ВИ-ЖУ тебя!

13

Она так сильно ненавидела его,
что однажды
убила.
Потом оказалось,
что это был
не он.
Теперь
она ненавидит его
еще больше.

14

Потери были
одна страшнее другой.
Сначала
она потеряла его.
Потом –
любимого пуделя.

15

Завоёвывая твою любовь,
я выиграл девять сражений,
форсировал восемнадцать маленьких рек
и шесть больших,
взял одиннадцать городов
и тридцать четыре селенья,
и, наконец, — вот она!
Горит!
Полыхает! …
Ну, всё.
Хватит.
Надоело.
У-хо-жу!
Теперь ты
повоюй.

16

Я научился красиво ходить.
Потом — красиво уходить.
Осталось научиться
красиво не возвращаться.

ЭПИЛОГ

1

Полюбил себя.
Признался себе в любви.
Сделал самому себе предложенье.
И вскоре женился.
Жили они
и долго,
и счастливо,
и умерли в один день …
Вот только детей у них
не было.

2

Любовь – это прилив.
«Господи, чего тут только нет!» –
каждый раз удивлялся он,
прогуливаясь по берегу
во время
отлива.

3

Любовь — это
имя существительное,
женского рода,
нарицательное,
неодушевленное…
И все.

«От песен, заживо отпетых…»

От
песен,
заживо отпетых,
лишь
нудное
осталось эхо,
то, что мёртвым звуком замуровано в ушах,
как от звёздных трупов мёртвый свет в глазах.

Я
эхом старым
сыт по горло.
Звук
страха
станет звуком новым.
Заору в испуге, сев на крыше на карниз!
Чудной будет песня прыгнувшего вниз.

Но
не вопя лечу,
а с пеньем!
И
не в воздухе,
а по ступеням!
Мстить себе не стану. Отомщу пока листу
за его невинность и за чистоту.

Крик,
не разбив
о мостовую,
я
брошу
на строку пустую.
И на листе бумаги, раскалённом до бела,
обжигая буквы, выкую слова!

1992

Хронический поэт

Не зная меры, сил не рассчитав,
я перепел, как будто перепил.
Утратив веру, я не снял креста.
Выходит, я его переносил.

Сбивая пыль с окоченевших струн,
в пустую деку наливая звук,
вчерашней песней нынче поутру
опохмеляюсь из дрожащих рук.

На миг слетите, ангелы,
с того на этот свет.
Пускай увидит ангелов
хронический поэт.
Быть может, что-то новое
напишет он потом
от ангельского крылышка
потерянным пером.

Не прекращая на меня атак,
воюет совесть. Но не стану я
в рубашке белой, словно белый флаг,
вывешивать, сдаваясь, сам себя.

Лежат так близко чистые листы,
курок взведён, и вижу их в прицел.
Но всю обойму песен холостых
я бесполезно выпускаю в цель.

На миг слетите, ангелы,
с того на этот свет.
Пускай увидит ангелов
хронический поэт.
Быть может, что-то новое
напишет он потом
от ангельского крылышка
потерянным пером.

Не зная меры, сил не рассчитав,
я перепел, как будто перепил.
Утратив веру, я не снял креста.
Выходит, я его переносил.

Продав полжизни, смерти не купил
и потерял вдруг всякий интерес
к тому, чтоб строить кооператив
на пустыре засиженных небес.

На миг слетите, ангелы,
с того на этот свет.
Пускай увидит ангелов
хронический поэт.
Быть может, что-то новое
напишет он потом
от ангельского крылышка
потерянным пером.

1992

«Месяц-утопленник всплыл…»

Месяц-утопленник всплыл.
Вчера утонул, а сегодня, чуть сумерки,
всплыл.
Над полем.
Над лесом.

А я говорю тебе — был!
Сегодня — не видел. Вчера же он точно
тут был.
Пил водку.
Пел песни.

А нынче, родные его говорят,
на зорьке он сунул гитару в чехол,
взял денег немного да пару белья,
присел на дорожку, курнул и ушёл.

Туча распалась на две.
Над кругом полярным летя, разделилась
на две.
В одной — дождь.
В другой — снег.

Слова говорят об одном.
В глазах же твоих я читаю совсем
о другом.
В словах — грусть.
В глазах — смех.

Грешно неделимое тайно делить.
Грешно непоэта поэтом назвать.
Поэта ж грешно похвалами кормить
и ради забавы просить полетать.

Видел я сон про восход.
Будто не выдержал солнечный шар
свой восход.
Нагрелся
и… треснул.

Проснувшись, окутался в дым.
Курил папиросы, они мне оставили
дым.
И пепел.
И песню.

Простите, что вновь невесёлый мотив.
Простите, что грустные снова слова.
Но если бы в вас я не выплеснул их,
тогда бы моя взорвалась голова.

1991

«Вены набухли…»

Вены набухли и просят иглы.
Введите в шприце мне ту самую ночь.
По черепу с внутренней бьют стороны
сомнения в том, что мне можно помочь.

В прошлом году я горел маяком,
потом, чуть померкнув, звездой засверкал,
и даже вчера ещё тлел угольком,
сегодня ж заметил, что пеплом я стал.

Банкуй!
Ставь на кон моё место в раю!
Я ж спокойно на эту игру
кучу пепла поставлю свою.

Уже без надежды, как бритвой, пером
резал я белую кожу листа.
И чёрными каплями крови на нём
из ран нанесённых сочились слова.

С плахи скатился последний аккорд,
в предсмертной агонии струны дрожат,
и мёртвое тело гитары легко
песня покинула, словно душа…

Лети!
Лёгким дымом сгоревшей свечи!
Но когда-нибудь пасмурным днём
постарайся вернуться дождём.

1991

«Возьми мои руки…»

Возьми мои руки. Скрести их на шее.
А хочешь — неси их, как крест, на плечах.
Но только не верь мне. Ведь если поверишь —
распятою будешь на этих руках.

Вонзятся гвозди острые,
хранённые в несказанном,
от слёз ревевшей совести
не заржавевшие,
точёные на камне том,
что у меня за пазухой.
Вот только жаль, поранюсь сам,
прибив тебя к себе.

Не в хлебе едином, не в слове, не в деле,
не в правде, не в водке искал я покой.
Хотел лишь погреться скорлупкою тела
в постели с чужою и голой душой.

Ты веришь в Воскресение.
А я — в Страстную Пятницу.
И вижу в снах иудовский
тринадцатый портрет.
Но если лик тот наяву
вдруг пред тобою явится,
тогда поминки справь по мне
на тридцать те монет.

Возьми мои руки. Скрести их на шее.
А хочешь — неси их, как крест, на плечах.
Но только не верь мне. Ведь если поверишь —
распятою будешь на этих руках…

1991

Первый вальс

Вальсов я не сочинял никогда.
Исправлю ошибку я эту.
Танцуйте, враги, и танцуйте, друзья!
И ты поскользи по паркету.
В прошлом я многих обидел из вас,
но рад своему пробужденью —
пусть будет моим извинением вальс,
а бал ваш мне будет прощеньем.

Я на полтона повысил мотив.
Усилился звук на полнерва.
Но не останавливайтесь ни на миг!
И ты не бросай кавалера!
А вместе с ним на три счёта кружись,
безропотно и беззаботно…
Летят на три счёта и танец, и жизнь,
и наша любовь — на три счёта!

Ещё на полтона! Быстрее ещё!
Я вижу, вы этого ждали:
чтоб головы кругом, чтоб руки вразлёт,
чтоб мысли все повылетали!
Праздничных фраков и шлейфов полёт.
Всё — лучшее и дорогое!
А ты что оделась так, словно идёт
не праздник, а что-то другое?

1990

«С кручи прыгну…»

С кручи прыгну в тёмный омут,
а потом, назло судьбе,
жив останусь, но утонут
мои мысли о тебе.

Конь летит. Успеть он хочет
в царство утренней звезды.
Не беда, что кровоточит
шрам от сброшенной узды.

Крест нательный обжигает
грудь за прошлые грехи.
Чёрный ворон не летает —
хлеб клюёт с моей руки.

Лебедь белый. Лебедь чёрный.
Чёрный выстрелом в упор
был убит. А лебедь белый
ищет выстрел до сих пор.

1990

Посошок

Хоть свяжите сзади руки,
не давая мне вина —
я стакан схвачу зубами,
вылью в глотку весь, до дна.

Выть хочу я и стонать,
да не получается.
Совесть вышла погулять
и не возвращается.

Никого я не любил,
да и себя не миловал.
Мне бы смерть сейчас с косой,
я б её снасиловал.

Льётся водка и вино
по моим артериям.
Ты нашла меня, а я —
для себя потерянный.

Где тот сук? Где та петля?
Смерть, её величество?
Подарите мне цветов
чётное количество!

Эх, раз!
Ещё, дружок!
А по последней,
на посошок?!
А теперь ты сам глуши
за помин моей души…

1990

«Поскреби по стеклу…»

Поскреби по стеклу перочинным ножом.
Иль зубами над ухом моим поскрипи.
Иль отбей мне в мозгах телеграмму о том,
что ты не для меня. Только так не гляди.

Пуговку на груди расстегни, можешь — две.
Ногу на ногу — так, чтоб с ума мне сойти.
Посади меня рядом с собой и затем
прикоснуться не дай. Только так не гляди.

Колокольчик купи и на шею повесь.
И звони по ночам за стеною с другим.
А вернувшись ко мне, откажись наотрез
колокольчик тот снять. Только так не гляди.

Посмотри эротический фильм и потом
сверхъестественной позой меня заведи.
А когда всё получится так, как в кино —
крикни имя чужое. Но так не гляди.

Напои меня пивом с вином и потом
всех друзей и моих и своих позови.
Покажи им, каким я бываю скотом,
и уйди вместе с ними. Но так не гляди.

1989

Александру Башлачёву

Свет перед глазами тенью
оказался за спиною.
То, что он считал лекарством,
обернулось болью.

Днём — бельмом Луна на небе.
Ночью — жжёт кошачьим глазом.
Днём он петь хотел, а ночью —
отравился газом.

Дождь залил костёр кому-то.
Но полил другому грядки.
Для кого-то жизнь — подарок.
Для него же — взятка.

Светлым теремом казалась
материнская утроба.
Пусть бескрайним, но болотом
кажется свобода.

Этих строчек светлой краской
я жилища красить стану
всех поэтов одиноких,
коль в живых застану.

Брызну я на холст небесный
чёрной краской этих строчек.
Небо в крапинку напомнит
вам про одиночек…

1989

«Наполовину синие стены…»

Наполовину синие стены.
Трещины скрещены на потолке.
К лампочке — провод, как старая вена.
Кровью разлившийся свет на столе.

А на столе с желобами для стока
совесть лежит, принадлежавшая мне.

Скоро войдёт сюда неторопливо
старый прозектор подземной страны,
страдающий грыжей и гипертонией,
работой замученный без выходных.

Но не придаёт он в работе значенья
мукам подземным, тем паче — земным.

Взяв в руки остро заточенный скальпель,
совесть мою он слегка рассечёт.
Появятся первые несколько капель
трусости, лжи и чего-то ещё.

Тут уж он глубже холодным оружьем
в совести душу, как в тушу войдёт…

Очень хотелось бы мне в этом месте
оптимистическим сделать финал.
Чтоб, например, моя совесть воскресла,
иль там, под ножом, оказалась жива.

Но для концовки такой очень нужно,
чтобы во мне эта совесть была…

1989

Песенка про лесенку

Не распутать песен мне
недописанных клубок,
строчки в них последние
завязались в узелок.

Как и в этой песенке,
что покою не даёт.
В песенке про лесенку,
про куда она ведёт.

Капли бьются о стекло —
это, жертвуя собой,
в небеса открыть окно
хочет дождь передо мной.

Как и эта песенка,
что покою не даёт.
Песенка про лесенку,
про куда она ведёт.

На рассвете вкривь и вкось
не исписан белый лист.
Он, как новенький помост
перед казнью, свеж и чист.

Это всё — та песенка
мне покою не даёт.
Песенка про лесенку,
про куда она ведёт…

1988

Сопки

Сопки спрятались в туманах.
Солнце светит, но не греет.
Руки я держу в карманах.
Автомат висит на шее.

Ну, а ты сейчас на Невском
за двугривенник у тётки
покупаешь днём чудесным
эскимо в цветной обёртке.

На тебе в узорах юбка
и футболочка в обтяжку.
В караульной нашей будке
ты замёрзла бы, бедняжка.

От мороженого млея,
мимо магазинов душных
ты одна идёшь, надеюсь.
В крайнем случае — с подружкой.

Вот ты приостановилась
и без всякого восторга
нелюбезно покосилась
на витрину «Военторга».

Тёплый ветерок ласкает
твою шею, твои плечи…
Только пусть он не мечтает
заменить меня при встрече.

Сопки спрятались в туманах.
Солнце светит, но не греет.
Руки я держу в карманах.
Автомат висит на шее.

1987

«Мне приснился горизонт…»

Мне приснился горизонт.
Просто чёрная черта.
За чертой не разобрать
ни черта.
Перед ней же ясно всё:
вот — мой дом, жена и дочь.
А вот это — я иду.
Явно прочь.

Прочь от скуки.
Приближаюсь к той черте.
Руки — в брюки.
И гитара — на плече.
Взгляд растерян —
видно, есть о чём жалеть.
Шаг уверен —
есть в конце пути что спеть.

Но, пожалуй, хватит врать.
Сон был вовсе не такой.
Надо ж так насочинять…
Боже мой!
Правда, снился горизонт.
Просто чёрная черта.
За чертой не разобрать
ни черта.

Но на этой
стороне загадок нет.
Вот — котлеты
ты мне жаришь на обед.
Я ж скучаю —
пальцем дёргаю струну.
Вряд ли знаем
что-нибудь мы про черту.

Не ищите скрытый смысл
в этих ломаных строках.
Я придумал эти сны
просто так.
Просто мучился в тоске,
сигаретками дымя.
Просто худо было мне
без тебя…

1987